Антуан д'Оливе - Золотые стихи Пифагора, объясненные и впервые переведенные в эвмолпических французских стихах, предваряемые рассуждением о сущности и форме поэзии у главных народов земли
Реформированная Менандром комедия была усовершенствована Плавтом и Теренцием, снискавшими много славы в этом жанре; что же касается самого по себе драматического искусства, то оно оставалось в забытьи. Римляне, имея с Греками общих Богов и обладая почти такой же, как и Греки, Мифологией, не являлись ни весьма сведущими для восстановления в правах этого искусства и созидания в нем шедевров человеческого духа; ни весьма передовыми в точных знаниях для полного изменения его форм, делая из него, как мы показали, новое искусство, откуда аллегория и моральная составляющая Эвмолпеи были совсем изгнаны. Но то влияние, которое Римляне не оказали на драматическое искусство, они, к несчастью, оказали на Эпопею. Некоторые писатели, будучи ловкими версификаторами, но абсолютно лишенными умозрительного вдохновения и неспособными отличить в Поэзии сущность от формы, безумно возомнили при помощи разложившегося театра и пошлых декламаций Эфхемера (Evhemere)[189], будто Боги и Герои древности являлись лишь самыми сильными и крепкими людьми, а Мифология представляла собой только груду неудобоваримых исторических фактов, тогда как Эпопея была выспренним рассуждением об этих фактах[190]. Сверх того, они полагали, что нет проблемы в том, как взять некий исторический сюжет и, рассказав его в стихах с определенными прикрасами, создать эпическую поэму. Лукэн (Lucain) и Силий Италик (Silius Italicus), один избрав несчастья Помпей, а другой – победы Ганнибала, вообразили себя настоль же выше Гомера или Виргилия, насколь они мыслили Рим или Карфаген выше Илиона. Но справедливое потомство, несмотря на предрассудки их поклонников, водворило их на свои места. Оно рассматривало их лишь как изобретателей одного из безродных поэтических жанров, каковой можно назвать Исторической поэзией. Эта целиком обособленная от Эвмолпеи поэзия, не признававшая за ней нравственной сущности, сохранила от подлинной Эпопеи только материальные и физические формы. Она – бездушное тело, движущееся благодаря механическим средствам, приспособленным для нее умелым ремесленником.
Сама по себе греческая поэтическая форма отличалась от римской только большим или меньшим изяществом. Составленные тем же самым способом стихи одинаково здесь зависели от установленного числа тактов или стоп, упорядоченных музыкальным ритмом. Если рифма и принималась в ранние века, то она с давних пор была уже упразднена, не оставив по себе и малейшего следа. Весьма далекий от греческого по гибкости, разнообразию и гармоничности латинский язык, долгое время презираемый Греками, считавшими его варварским наречием, преподавался лишь с отвращением[191]; скажу, что неприятный, черствый латинский язык, никак на письме не выдерживающий посредственности обыкновенных оборотов, стал, благодаря неослабному труду своих писателей, языком, который в произведениях, к примеру, Виргилия, достиг такого совершенства, что заставило усомниться, а не превзошел ли автор Энеиды в стройности, точности, силе выражений автора Илиады. Таково господство форм. Они одни могли поставить под вопрос того, кто, рассматриваясь относительно сущности, не подлежал и малейшему обсуждению.
Но наконец-то Римский орел, отпарив некоторое время над Вселенной, распростерши свои крыла над самыми прекрасными странами Европы, Азии и Африки, утомился от своих же собственных триумфов и, одряхлев от самого себя, предоставил дележу свое господство, и с высоты того же самого Капитолия, откуда он столь долго метал молнии, глядел на слетевшихся на раздел его добычи северных грифов. Непризнанная в своих принципах мифологическая религия была поколеблена и в своих формах; подвергшись разложению вещей и людей, она исчезла, дабы уступить место новой рожденной в сумраке религии и незримо возвысившейся из сословия низших граждан до императорского трона. Принявший христианский культ Константин усилил эту религиозную революцию, считая себя обязанным совершить другую и на политическом поприще, когда перенес престол своего государства на Босфор. Историки часто порицали этот поступок; но они не видели, что вдохновившее этот раздел Империи Провидение предвидело, как катящаяся с варварскими волнами тьма невежества распространится вплоть до Рима, а посему было необходимо сосредоточить в одном месте часть знаний, дабы их спасти от общей катастрофы. В то время, как одолеваемая со всех сторон варварскими ордами сокрушилась Западно-Римская Империя, разорванная, поделенная на бесконечное число мелких княжеств, владения которых часто ограничивались Донжоном, где пребывал правитель; Восточно-Римская Империя выдержала напор северных орд, постоянно взращивая у себя носителей священного огня знания, и пала только более чем девять столетий спустя; когда возрождающийся на Западе свет заставил умы ценить предоставившиеся им образцы, сделав людей способными воспринимать их вдохновение.
В эту весьма знаменательную эпоху, Господа, совпавшую с падением Восточно-Римской Империи, за менее, чем полстолетия на Западе стали использоваться пушечный порох, компас и телескопические очки; были изобретены: медная гравировальная доска и наборные буквы для книгопечатания; расширились торговля и навигация, преодолев Мыс Бурь и открыв, наконец, Америку. Это необыкновенное столетие породило Магомета Второго и Лоренцо Медичи, Васко да Гаму и Христофора Колумба, Феодора Газского и Пика де ла Мирандолу, Леонардо да Винчи и Бойардо, Льва X и Лютера. Со времен варварского нашествия христианская Европа утратила свое политическое единство: она представляла собой громадную Республику, отдельные части которой, борясь непрерывно друг с другом, вырываясь поочередно из тени к господству, являлись королевствами, понтификальными или светскими княжествами, республиками, свободными и торговыми городами. Два главы этого гигантского и плохо организованного тела, Германский император и папа, епископ Рима, обладали только мнимым величием; их реальная власть была ничтожной: по своей сущности они значили еще меньше, чем казались по форме. После Карла Великого, который в темный век, просвещенный своим собственным гением, силой оружия сплотил осколки Империи, собрав их в своей руке, в Европе уже не было Императора. Тщетные усилия Гильдебранта и Карла Пятого в разные времена и под разными предлогами лишь свидетельствовали о своей беспомощности. Более великому человеку было суждено властвовать над возрожденной в страшных потрясениях Европой, показав Миру взошедшего на императорский трон законного наследника Августа.
Но не станем забегать вперед, удаляясь от Поэзии, предмета нашего исследования, а продолжим наблюдать за развитием этого знания.
Оригинальные греческие и римские поэты, принесенные в Италию учеными, вынужденными хлынуть в Западную Европу из-за падения Константинополя, обрели здесь неожиданную славу, не преминувшую разбудить вместе с глубоко погребенными античными ростками некоторые новые начатки, оказавшиеся в определенных обстоятельствах. Разъясняя их природу, я спешу предоставить место мыслителям для размышлений, а критикам для особых предположений о мало обсуждавшихся до сих пор произведениях.
Поначалу необходимо повторить уже высказанную мной истину: умозрительное естество является всегда одним и тем же, тогда как физическое естество варьируется, непрерывно изменяясь от времени и места, тысячекратно приспосабливаясь к обстоятельствам. Значит, именно это дающее форму естество делает осязаемым и особенным то, что умозрительного и универсального ему сообщается иным естеством; таким образом, его более или менее сильная способность к восприятию и обработке умозрения могут сделать вещи как более тождественными в их принципе, так и кажущимися более несхожими в своих последствиях. Спешу предоставить сему доказательство. Когда глубокая тьма окутывала Европу, когда невежество распростерло по всем ее частям свои унылые покровы, время от времени находились, тем не менее, отдельные привилегированные люди, которые, возвысившись над густым туманом, могли ухватить слабые отблески всегда сверкавшего над ними света. Эти люди, будучи обладателями редкостных сокровищ, смогли бы гораздо больше из них передать своим современникам, но если они неосторожно открывали уста, то окружавшая их слепая и фанатичная толпа внезапно обвиняла их в ереси, в занятии магией, колдовством, и казнь оказывалась для них ценой собственных уроков[192]. После нескольких досадных примеров, эти ставшие осторожными люди, приняв за обыкновение отмалчиваться, затворились в монастырях и пустынях, и там в тишине занимались изучением Природы, сами пользуясь своими открытиями. Если же некоторые из них осмеливались говорить, то делалось это заимствованным из религии или истории стилем, облекавшим ординарным смыслом определенные воспринятые идеи, объясняясь загадками и образами, хотя они могли, в случае надобности, растолковать это как желали сами. Из их числа был человек сильного воображения и подлинного поэтического дарования, постигший определенные истины естества, но не считавший необходимым их оглашать, а посему решивший их заключить в книгу, названную им «Дела и деяния Карла Великого». Этот необыкновенный человек, оказавший на нынешние времена более сильное влияние, нежели можно предположить, поскольку он являлся живым источником, давшим начало всем орденам и всем рыцарским установлениям, наводнившим Европу; скажу, что этот человек, живший от X до XI вв., а, возможно, немногим ранее[193], был монахом монастыря Святого Андрея из Вьенны (Saint-Andre de Vienne). Совсем не понятно почему сочиненная им книга имела такой ошеломляющий успех, ведь невежество народа было тождественно невежеству духовенства, когда за действительность почитались самые грубые бредни. Есть историки, которые утверждают, будто Реймский Собор, проходивший в 1119 году, объявил об аутентичности этого произведения[194], и что отсюда пошло обыкновение приписывать его архиепископу Тюрпену (archeveque Turpin). Как бы то ни было, но именно аллегорической истории Карла Великого, истории его двенадцати паладинов, названных пэрами Франции, истории четырех сыновей Эмона (Aimon) и коня Байара (Bayard), истории Рено (Renaud), Ролана (Roland), Ришара (Richard) и других героев Голубой библиотеки, долгое время нашей единственной библиотеки, мы обязаны новым поэтическим жанром, получившим имя романического по романскому языку (la langue romance), на котором он и возник[195]… Этот жанр соотносится с эвмолпическим жанром подобно тому, как дикий побег, тяжело возрастающий на скудной почве, покрытой колючками, соотносится с культурным древом, величественно возвышающемся на лоне благодатного края.