KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Религия и духовность » Эзотерика » Антуан д'Оливе - Золотые стихи Пифагора, объясненные и впервые переведенные в эвмолпических французских стихах, предваряемые рассуждением о сущности и форме поэзии у главных народов земли

Антуан д'Оливе - Золотые стихи Пифагора, объясненные и впервые переведенные в эвмолпических французских стихах, предваряемые рассуждением о сущности и форме поэзии у главных народов земли

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Антуан д'Оливе, "Золотые стихи Пифагора, объясненные и впервые переведенные в эвмолпических французских стихах, предваряемые рассуждением о сущности и форме поэзии у главных народов земли" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Уже названный мной Эсхил явился подлинным создателем драматического искусства. Укрепившись вдохновением, которое воспринял от Гомера[161], он придал трагедии стиль Эпопеи, возродив драму простой, но торжественной музыкой[162]. Не удовлетворенный одними моральными достоинствами, коими украсил драму его гений, он пожелал, чтобы ей сопутствовали и помогали музыка, живопись, танцы, соревнуясь друг с другом на иллюзорном чувственном уровне. Он воздвиг театр с изощреннейшими механизмами и великолепнейшими декорациями, проявляющими свое магическое воздействие[163]. В трагедии Прометей ощущалось, как дрожит земля, а облака пыли вздымаются вверх; слышалось завывания ветров, раскаты грома, и казались ослепительными вспышки молний[164]. В волнах появлялся древний Океан, и Меркурий сходил с небесных высот, чтобы огласить повеления Юпитера. В трагедии Эвмениды эти инфернальные Божества представали на сцене в количестве пятидесяти, облаченные в окровавленные черные платья, с головами, ощетинившимися змеями; в одной руке у каждой из эвменид был факел, а в другой – бич[165]. Они неслись в тени Клитемнестры, заклинавшей их столь ужасным хоровым пением, что общий трепет охватывал всех присутствующих да так, что у некоторых женщин это вызывало преждевременные родовые схватки[166].

Из сказанного видно, что греческая трагедия по своим формам имела много общего с нашими современными операми, но отличало ее от них, в высшей степени, следующее: греческая трагедия, полностью выйдя из глубины святилищ, обладала тем нравственным смыслом, как его воспринимали посвященные. Вот это и поставило древнегреческую трагедию выше всего того, что мы могли бы увидеть сегодня, сделав ее бесценной. Когда профан, ослепленный только торжественностью зрелища, увлеченный красотой стихов и музыки, предавался мимолетному наслаждению, мудрец вкушал более чистое и длительное удовольствие, обретая истину даже посреди обманчивых смысловых иллюзий. Эта радость была больше настолько, насколько вдохновение поэта являлось совершеннее, когда он мог успешнее передать аллегорический дух, не нарушая его прикровенности.

Эсхил пошел дальше в понимании сюжета, нежели любой из его последователей. Его планы обладали крайней простотой. Он мало отходил от мифологических традиций[167]. Все его усилия сводились к тому, чтобы возродить наставления мифов, проникнувшись их скрытыми красотами. Прекрасно выписанные характеры его героев соответствовали той высоте, куда их поместил Гомер. Он заставил страх идти перед своими героями, хотя они ничего и не страшились[168]. Его целью было привести к добродетели через ужас, вдохнув в души силу, способную одинаково противостоять и ослеплению богатством, и унынию от невзгод.

Сразу за Эсхилом следовали Софокл и Еврипид, превзойдя его несколько в плане искусства; Софокл даже торжествовал над ним в глазах толпы[169]; но малое число мудрецов, верных истинным принципам, всегда рассматривало Эсхила, как отца трагедии[170]. Нельзя отрицать, что Софокл был более совершенным в последовательности своих замыслов, в отточенности своего стиля[171]; что Еврипид был более естествен, чуток и способен вызвать интерес, приведя в движение страсти[172]; хотя эти происходящие от формы совершенства вовсе бы не снискались, если бы в них не оказалась искаженной сама сущность драмы; то есть если бы аллегорический гений, направлявший сочинением фабул, которые поэты черпали всегда в религиозных мистериях, не подвергся бы некоему извращению, перестав зачастую и вовсе узнаваться, будучи отягощенным странными словесными изысками. Итак, Софокл и в особенности Еврипид, увлекшись совершенствованием формы, нанесли вред принципу искусства, ускорив его разрушение. Если бы законы, обнародованные против тех, кто, используя трагические сюжеты, обесценивали их сакральный смысл, исполнялись бы, то не нашлось бы более пострадавшего, чем Еврипид, изобразивший столько опустившихся во вражде героев, столько сбитых с толку любовью принцесс, столько постыдных, скандальных и преступных сцен[173]; но уже близкий к разложению вырождающийся народ оставался увлеченным этими опасными картинами, сам спеша испить отравленный кубок, который ему поднесли.

Со всей откровенностью стоит признаться, что с самим очарованием этих картин и тем, как талантливо сумел их разукрасить Еврипид, должно связывать упадок афинских нравов и первый ущерб, нанесенный религиозной чистоте. Ставший школой страстей и не предложивший душе никакой духовной пищи театр открыл дверь, через которую проникли вплоть до святилищ презрительное отношение к мистериям и насмешка над ними, сомнение, самая нечестивая дерзость и полное забвение Божества. Герои Эсхила являлись личностями сверхъестественными[174]; Софокл изображал простых героев, а Еврипид зачастую недочеловеков[175]. А ведь в глазах народа эти персонажи были либо детьми Богов, либо самими Богами. Какая же мысль могла возникнуть от их слабостей, от их преступлений, от их гнусного или смехотворного поведения, особенно когда эти слабости или преступления уже представлялись не в качестве аллегорий, смысл которых нужно обрести, а как исторические события или легкомысленные игры воображения. Исходя из такого уровня своей просвещенности, народ должен был предаться безбожию или суеверию; похвальбой ученых должно было стать сомнение во всем, а государственные деятели должны были устраниться от всяких убеждений, наблюдая за всеми мнениями с одинаковым безразличием. Это в точности и случилось. Мистерии извратились, ибо их привыкли рассматривать в искаженном виде; и народ стал нетерпимым и фанатичным из страха, когда каждый оказывался осужденным действительностью, то есть безбожием.

Таков был итог драматического искусства в Греции. Этот поначалу незаметный результат стал ощущаться мудрецами, когда народ, сделавшись сувереном театра, перестал признавать судей, назначенных для оценки произведений поэтов; когда поэты, желая получить одобрение толпы, взяли в советники свои склонности, а не истину, свои переменчивые страсти, а не разум, принося в жертву своему непостоянству законы чести и прекрасного[176].

Начиная со времени, когда трагедия, опошлив мистериальные мифы, превратила их в исторические факты, оставался лишь один шаг до того, чтобы ввести сами исторические факты в разряд трагедийных сюжетов. Говорят, Фринихус (Phrynichus) был первым, кто дерзнул это сделать. Он поставил в театре Взятие Милета[177]. По описанному курьезу афинский народ сначала приговорил поэта к очень суровому взысканию за непослушание закону и тут же увенчал его, поскольку Фринихус пролил столько слез во время представления своего произведения. Но этого еще никак не хватало для смешения действительности с аллегорией; вскоре перемешались вещи святые с профаническими и были придуманы без всякой моральной цели полностью мнимые и фантастические сюжеты. Поэт Агафон, являясь другом Еврипида[178], был автором этой новой профанации. Таким образом, он доказал, что сам ничего не знал о сущности драматической поэзии, и подверг сомнению, будто Еврипид смыслил в этом лучше, чем он.

Итак, менее чем за два столетия трагедия, рожденная на подмостках Фесписа, вознесенная по примеру Эсхила в самом благородном театре, достигшая своей последней блестящей ступени в творчестве Софокла, обессилела уже в руках Еврипида, потеряв воспоминание о своем небесном происхождении у Агафона, и, предоставленная настроению столь же властной, сколь и невежественный черни[179], она устремилась к своему быстрому упадку. Еще менее сохранившуюся комедию не ожидала лучшая участь. После того, как она направила свои первые стрелы на героев и полубогов Греции, воспользовавшись определенными неумеренными аллегориями, дабы поднять на смех даже Богов[180], после того, как она поиздевалась над Прометеем и Триптолемом, Бахусом и Вакханками, играя небом и землей, золотым веком и другими временами[181], она напала на людей, в общем и в частности, насмеявшись над их слабыми сторонами, преследуя их реальные и мнимые пороки, беспощадно и безжалостно подвергнув одних глумлению, а других – презрению[182]. Эпихарм, давший определенные правила непристойным фарсам Сусариона, имел последователей в лице Магнеса, Кратина (Cratinus), Эвполиса и ряда иных комических поэтов вплоть до Аристофана, желчные сатиры которого, не найдя себе награды в разных смутных осмеяниях, взялись шельмовать знание и добродетель, за двадцать лет до того приготовив яд и напитав все цикутой, коей был отравлен Сократ. Спустя долгое время, Менандр попытался реформировать это ужасное заблуждение, придав комедии менее возмутительную форму; но он смог это сделать, только совсем оторвав ее от своего истока, то есть лишив ее всего, что она сохранила интеллектуального и аллегорического, и сведя ее к отражению некоторых картин и некоторых событий социальной жизни.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*