Сара Груэн - У кромки воды
У меня внутри все свернулось в комок, руки и сердце так дрожали, что я и подумать не смела о том, чтобы взять вилку, не то что чашку. Я отодвинула стул с такой силой, что он заскрежетал по полу, и ринулась наверх, оставив свой завтрак.
– Вот возьму и коменданта вызову за это! – крикнула Анна мне вслед.
Я заперла свою комнату изнутри и прислонилась к двери, задыхаясь. Сердце мое так колотилось, что я боялась упасть в обморок. Это было бы не в первый раз.
Впервые это случилось, когда я обедала в «Эйкорн-клаб» со своей свекровью и пятью ее подругами, в том числе миссис Пью.
Браку моему было меньше четырех месяцев, в то время я все еще обманывалась насчет свекрови, полагая, что подаренный ею гребень означает, что она все-таки примет меня, а может быть, и полюбит. Дамы обсуждали страшную атаку на Перл-Харбор и говорили, что, несмотря на былые сомнения, теперь они всем сердцем поддерживают решение президента вступить в войну. Я вспомнила про то, как потопили «Атению», и предположила, что мы уже тогда могли вмешаться, учитывая, сколько на борту было американцев. Ответом на мое замечание было молчание.
После долгой многозначительной паузы свекровь произнесла:
– У тебя, конечно, есть право на свое мнение, дорогая. Хотя лично я и в мыслях не отважилась бы критиковать президента.
Выпевая это «в мыслях», она прижала унизанную кольцами руку к груди и захлопала глазами.
Мои щеки охватил предательский жар, а она продолжала лепетать, хваля клуб за то, что число блюд за ланчем урезали с семи до пяти ради военных нужд. Она побуждала других дам вливаться, рассказывая, что сама велела кухонной прислуге сдавать консервные банки, а еще – кастрюли и сковороды, которыми не пользуются регулярно. Все очень разволновались и опечалились, что не могут, особенно так издалека, сделать больше, а потом перешли к обсуждению неожиданного результата, к которому привела попытка Эллиса записаться добровольцем.
– Совершеннейший шок, уверяю вас, – сказала моя свекровь. – Представляете, мы все эти годы даже не догадывались. Полагаю, это объясняет, почему он разбил столько машин: он не различает, красный свет или зеленый. Он страшно огорчен, но поделать ничего нельзя. Уитни, разумеется, вне себя.
Все принялись сочувствовать и Эллису, и полковнику, пока миссис Пью заговорщицки не склонилась вперед и не произнесла:
– Есть, разумеется, и такие, кто нарочно устроил, чтобы им отказали.
– Вы хотите сказать?.. – спросила одна из дам, понизив голос.
И вместо того, чтобы назвать имя, стрельнула глазами в другой конец зала, где завтракала с подругами мать Хэнка.
Миссис Пью выразительно опустила веки в знак согласия. Остальные распахнули глаза; то, как взбудоражил их этот обман, было очевидно.
– Какой позор. Плоскостопие, надо же.
– Ничего такого, что нельзя было бы исправить парой удачных ботинок.
– С ним с рождения одни неприятности, – заметила свекровь. – Что-то в крови, пусть его мать и настоящая Уанамейкер.
Она еще понизила голос:
– Хотела бы я, чтобы Эллис держался от него подальше, но он, разумеется, не обращает внимания на то, что я говорю.
Я смотрела на креветку и авокадо на тарелке тонкого фарфора, стоявшей передо мной, когда до меня дошло, что она, почти наверняка то же самое говорила обо мне, этим же дамам, возможно, за этим же столом.
Гребень не был подарен в знак мира. Я понятия не имела, что он означал или почему она пригласила меня пообедать, но к тому моменту была уверена, что причина у нее есть.
Я помню, как уставилась на стеклянный соусник с салатной заправкой, на высокий узкий бокал шампанского с нитями пузырьков, поднимавшихся из крохотных гейзеров, разбросанных по стенкам. Помню, как поняла, что затихла слишком надолго, и на меня смотрят, что надо взять вилку – но не смогла, потому что знала, что выроню ее. Кто-то со мной заговорил, но за шумом в ушах я ничего не разобрала. Потом я начала задыхаться. Я не заметила, как соскользнула со стула, но, без сомнения, поняла, что привлекла всеобщее внимание, лежа на ковре и глядя на склоненные ко мне встревоженные лица. Да и смущение от поездки на машине с воющей сиреной трудно забыть.
Затем были консультации у врачей, итогом которых стал визит доктора, привезенного из Нью-Йорка. Он проверил мой пульс, выслушал сердце и задал множество вопросов о моей семье.
– Ясно, ясно, – все повторял он, изучая меня поверх очков в тонкой металлической оправе.
В конце концов он сложил очки и сунул их в нагрудный карман. Потом сообщил, – прямо при Эллисе и его матери, – что у меня психическое расстройство. Выписал таблетки от нервов и велел любой ценой избегать волнения.
Моя свекровь ахнула.
– Это значит, что она не сможет?.. Что у них не будет?..
Доктор наблюдал, как она заливается краской различных оттенков алого.
– А, – произнес он, поняв, что она имела в виду. – Нет. Она вынесет разумный объем брачных отношений. Речь скорее о том, чтобы избежать умственного волнения. Подобное состояние нельзя назвать неожиданным, учитывая историю семьи.
Он уложил саквояж и надел шляпу.
– Постойте! – воскликнула моя свекровь, вскакивая на ноги.
Она взглянула на меня, ничком лежавшую в кровати.
– Когда вы сказали, что этого можно было ожидать, вы имели в виду, что это передается по наследству?
Помолчав мгновение, доктор ответил:
– Не всегда. Не забывайте, с каждым поколением все разбавляется, и у любого ребенка в этом браке будет лишь один родственник в третьем поколении, который, как бы это назвать… не такой, как мы.
Эдит Стоун Хайд вскрикнула и упала в кресло.
Мое нервное расстройство немедленно превратилось в болезнь сердца, и, хотя я редко бывала благодарна своей свекрови, я не могла не восхищаться тем, как быстро она добилась пересмотра моего диагноза – особенно потому, что это позволяло поддерживать хотя бы иллюзию расстояния между мной и моей собственной матерью.
Моя мать была знаменитой красавицей с глазами, зелеными, как море, носиком-пуговкой и губами, как лук Купидона, открывавшими в улыбке жемчужные зубы. У некоторых женщин идеальные черты не складываются в изысканное целое, но в случае матери суммарный эффект был так поразителен, что когда она вышла за моего отца, Достойного Филадельфийца, общество, казалось, с готовностью забыло, что ее отец был антрепренером, промышлявшим бурлеском (в исторических целях преобразованным в рассказах в водевиль) и женившимся на одной из своих звезд, а ее дед, по слухам, был главой шайки грабителей, связанной с Таммани-холлом. У ее семьи было состояние; у его – имя. Подобные соглашения были не в новинку.
Я с самого детства знала, что мама несчастна, хотя исключительный размах и умение, с которыми она это осуществляла, стали ясны мне годы спустя. Оно пронизывало ее изнутри, как гниль.
Миру внешнему она являла кротость и долготерпение, тонко намекая, что мой отец – тиран, а я, я была в лучшем случае дерзкой, а возможно, и преступно злонамеренной, что разбивало ей сердце даже сильнее, чем жестокость моего отца. Она была невероятно изобретательна в деталях: требовался лишь вздох, слегка затуманенный взгляд или едва уловимая пауза, чтобы все поняли, как она мучается и как благородно выносит свои страдания.
Она прекрасно считывала настроение в комнате, и когда атмосфера не подходила для добывания сочувствия, была остроумна и увлекательна, становилась центром всеобщего внимания – но не очевидными способами. Она снова и снова медленно проводила пальцем вверх-вниз по ножке винного бокала или клала ногу на ногу и упорно вращала носком туфли, привлекая взоры к изящному изгибу своей щиколотки. Отвести взгляд было невозможно. Она равно завораживала мужчин и женщин.
Дома она изобретательно дулась и обижалась, и я рано узнала, что тишина может быть какой угодно, но не мирной. Она всегда расстраивалась из-за какой-то обиды, реальной или воображаемой, и была более чем способна сотворить полновесный скандал из ничего.
Я старалась не попадаться ей на глаза, но в конце концов мы неизбежно сходились за обеденным столом. Я никогда не знала, на кого обратится ее неудовольствие: на моего отца или на меня. Когда обидчицей бывала я, обед изобиловал ледяными паузами и испепеляющими взглядами. Я редко понимала, что сделала не так, но даже когда понимала, не посмела бы защищаться. Вместо этого я уходила в себя. В такие вечера я налегала на еду, хотя мать провожала глазами каждый кусок, который я клала в рот, и следила за тем, как именно я это делаю.
В те вечера, когда в ее прицел попадал отец, хореография резко менялась. Ее презрительные взгляды и ехидные замечания набирали обороты, превращаясь в мастерски отточенные колкости, на которые он точно так же не обращал внимания. Тогда она с полными слез глазами интересовалась, почему нам обоим так нравится ее мучить – и тут отец произносил что-нибудь точное и убийственное, обычно сводившееся к тому, что никто ее не держит – ради него стараться не стоит, ни к чему, – и она, рыдая, выбегала из-за стола.