Меир Шалев - Эсав
И вдруг, в разгар благословений моэля, среди приглашенных воцарилась мертвая тишина. Это Яков, приставив ящик к стене дома, забрался на него и широко распахнул деревянные ставни на окнах комнаты Леи. Никто не спрашивал, что это означает, но в толпе прошел шепоток, и некоторые женщины промокнули покрасневшие веки. Все поняли отчаяние и надежду моего брата — что крик обрезаемого младенца, проникнув сквозь распахнутое окно, пробудит мать ото сна и вернет ее в круг живых. Ведь всем известно, что страдальческий плач младенца — самый всепроникающий и пробуждающий звук в мире. Но вот — благословения уже произнесены, пеленка приподнята, крайняя плоть отрезана — и о ужас! — младенец не закричал.
Уши, приготовившиеся услышать вопль боли, услышали одно лишь тонкое посвистывание тишины. Глаза, широко раскрывшиеся, чтобы увидеть явление проснувшейся матери в позолоченной солнцем раме окна, зажмурились и потекли слезами. Лица омрачились. Отказ Михаэля возвысить голос в плаче обрезания ранил их много глубже, чем они ожидали. В этом была насмешка над традицией и нарушение обычая. Словно этот младенец возвещал им: «Не будет моей доли с вами». Словно он дезертировал из-под общего ярма страданий.
Только Дудуч была счастлива. Ей было все равно, плакал ребенок или нет. Она снова взяла его на руки, и кормила, пока он не насытился, и барабанила подушечками пальцев меж его лопатками, пока он не отрыгнул, и все это время напевала ему свои мягкие бессловесные воркования. К этому времени она уже выкормила множество детей, но ни один из них не наполнял ее такой мягкой и сладкой тяжестью, как этот ребенок. В его тельце таился некий магнит, который притягивал и извлекал из каждого все лучшее, заключенное в нем, — любовь и молоко, слезу и улыбку. Вечером, тающая от удовольствия, она принесла его в спальню Якова, положила в новую колыбель, поцеловала в обе щеки и вышла из комнаты. Михаэль лежал с широко открытыми глазами, не засыпал и не плакал. В конце концов Яков не выдержал, взял сына на руки, положил в свою кровать и, приложив ухо к его животику, стал прислушиваться к поступи неощущаемой боли. И оба они уснули.
ГЛАВА 54
Так я несся навстречу своей судьбе, подобно одному из тех гонимых в загон оленей из отцовских рассказов о пустыне. Отказываясь глянуть вперед, не извлекая уроков из прошлого, глухой и упрямый фараон любви. Я принадлежу к той породе людей, которые опознают пророчество лишь после его свершения, и, подобно Элиягу Саломо и князю Антону, я тоже не сумел прочитать предостерегающие знаки. Помню, как я сказал Лее, что в тот день, когда мы кончим складывать мозаику, Яков вернется и заберет ее у меня. На что Лея заметила, и вполне справедливо, что я абсолютный болван, и добавила, что нам все равно никогда не удастся заново сложить эту дурацкую мозаику. И в самом деле — всякий раз, когда нам казалось, что мы ее сложили, мы звали Ихиеля, и он приходил, обходил вокруг этой девушки, вокруг этой Алисы Фребом своей любви, и заявлял, что ее косоглазие все еще не вернулось.
Но в одну из суббот случилось, или, лучше сказать, свалилось (сейчас ты поймешь, почему «свалилось»), нечто такое, что даже мне удалось опознать.
В то утро я в очередной раз позанимался с Бринкером и, когда уже шел от него к дому Леи, услышал мягкое жужжанье, приближающееся из-за горизонта. Вскоре в воздухе появился маленький аэроплан и начал кружить над поселком. Шли последние дни войны, и итальянский налет на Тель-Авив еще не изгладился из памяти людей, но этот аэроплан излучал такое простодушие и дружелюбие, что все выбежали из домов и глядели на него с улыбкой. Несколько минут он летал над поселком, слегка покачиваясь, точно бабочка, несомая теплым воздухом, и наконец уронил из своего брюха черную точку, которая с грохотом взорвалась в одном из садов, взметнула огромную стену комьев, листьев, черепков и груш и вырыла глубокую воронку в земле. Аэроплан спокойно удалился, сделал большой круг, но на сей раз изменил своим привычкам и понесся к центру поселка, как намеренно и точно направленная стрела.
Люди бросились во все стороны, попадали, распластались на земле, прикрывая голову руками, но аэроплан, со свойственным всему летающему безразличием, невозмутимо перевернулся в воздухе, медленно спланировал на поле и там с почти неслышным треском развалился на куски и вспыхнул. Когда мы подбежали, он уже весь был охвачен пламенем и из кабины слышались крики: «Антонелла! Антонелла! Антонелла! Антонелла!»
Несчастный летчик весь обгорел и был при смерти. Шелковый платок на его шее превратился в паутину из пепла, кожаный шлем сплавился с костями черепа, летная куртка выглядела, как сожженная бумага. Люди вытащили его из кабины, а Ихиель Абрамсон взволнованно присел рядом, вытащил из кармана блокнот и карандаш и заполнил четыре страницы подряд именем «Антонелла», которое с каждым разом становилось все слабее и бледнее. Сначала смазалось «Т», потом растворились оба «Н», а длинное «Ааа… боли» слышалось до тех пор, пока душа летчика не отлетела с последним «Ллл… любви» — таким захлебывающимся и протяжным, что, будь оно написано на спине Леи, оно наполнило бы ее бесконечным восторгом.
Огонь погас, обугленная голова умолкла.
— У него была ужасная смерть, — печально сказала мать. — Как у людей-ангелов.
Прибыли английские военные, забрали останки летчика и аэроплана, измерили, сфотографировали, задали вопросы и уехали. Люди в поселке еще несколько недель вспоминали о странном происшествии. Но, как и эксперты британской королевской авиации, они тоже не понимали итальянского. Я же, специалист по языкам, тогда же понял всё. Пикируя на поселок — вот что сказал летчик, — он был внезапно ослеплен болью тоски по возлюбленной и потерял контроль над дросселем и рулем. Это давнее зеркало Якова, возродившись к жизни, выстрелило в него своим слепящим лучом.
Я не рассказал об этом никому, и, уж конечно, не Лее. Еще через несколько недель война кончилась, в саду были посажены новые грушевые деревья, и летчик был забыт. Но время от времени я слышал, как мать шепчет «Антонелл», повторяя их с самыми разными ударениями, будто желая понять секрет, скрытый в согласных этого имени, с которыми было связано так много любви.
Наступили веселые, забавные дни. Наш Ихиель попал в ту же ловушку, которую судьба готовит многим, заразившимся собирательством: чрезмерный пыл лишает их трезвости суждений, — и теперь мы с Леей заполняли его блокноты никогда не произнесенными последними словами, которые принадлежали никогда не существовавшим знаменитым покойникам. Правда, Ихиель, подобно алчной жене рыбака, потребовал было свести его с отцом, дабы получать его милостивые дары без посредников, но я заявил ему, что отец видит в этих последних словах семейные тайны и передает их по наследству одному лишь мне, а потому недопустимо, чтобы он узнал, что я выдаю эти тайны посторонним.