Петр Дедов - Светозары
Двускатная пологая крыша избушки прогнулась по матице, как спина старой лошади. На дерновой кровле топорщились ржавые будылья бурьяна, а глиняная труба совсем покосилась. Подслеповатые оконца глядели словно бы виновато.
Дверь была приперта лишь легким бревнышком, и я вошел внутрь. И снова поразили меня крохотные, будто игрушечные, размеры избушки. Это как же крутились мы здесь с дедушкой вдвоем, а когда пришел дезертир сват Петра, то втроем чувствовали себя свободно? И сенной обоз приезжал, — полдюжины баб во главе с Тимофеем Малыхиным, дедушкиным дружком, — всем хватало места…
Эх, давно ли, кажется, все это было? Мое привольное житье среди пустынных снегов; друг мой, ручной барашек Егорка; страшная ночь, когда зимовье наше осаждала волчья стая. Было, да быльем поросло. И давно нет уже в живых дедушки Семена…
Сучок на дощатой двери — черный, с разводьями, как разлапистый паук. И так он живо вспомнился из той зимы, таким показался родным, — прямо до спазмы в горле. И я почти физически ощутил: тут, в этой избушке, осталась невозвратная частица моей жизни. А сколько еще будет таких мест на земле?
До войны в этой пластянке жил и работал чабаном казах по имени Ахмед. Когда его забрали на фронт, одну зиму бедовали здесь мы с дедушкой Семеном. Потом овец осталось совсем мало, их перегнали в деревню. А когда вернулся с войны Ахмед, то снова пожелал жить только на своем хуторе. К этому времени овец прибавилось, и гурт опять передали Ахмеду.
Теперь он обитал в этой избушке, но дома его сейчас не было: наверное, где-то в степи пас овец. Этот странный человек живет какой-то своей, одинокой и потаенной жизнью, в деревне, на людях, никогда не бывает. По крайней мере, я лично ни разу его не видел, но столь много был о нем наслышан всякого, что в моем воображении рисовался он существом таинственным, необыкновенным.
Говорили, например, что Ахмед обладает огромной силою, что он сильнее даже нашего бригадира Якова Гайдабуры, который кулаком сбивал с ног годовалого быка, и бык поднимался не сразу.
Ахмед же мог один за сутки выкопать колодец, работая без передыху; и даже на большой глубине, дойдя до воды, не нуждался в помощниках с веревками и ведрами: добрасывал глину на поверхность с лопаты. Еще рассказывали, как однажды зимою поехал Ахмед за сеном и навьючил такой возище, что пара быков не смогла вывезти его по глубокому снегу на дорогу. Тогда он отпряг быков и выволок воз сам. А после будто совершенно искрение жаловался кому-то: «Куда им, быкам! Шибко тяжело! Сам-то насилу вывез…» Ходили слухи, что Ахмед голыми руками задушил волка, который ночью залез к нему в овчарню.
От односельчан можно было частенько услышать: «Здоров, как Ахмед!» Или: «Картошка ноне хрушкая уродилась. Есть картошины — дак прямо с Ахмедов кулак». Сочинялись легенды об огромном Ахмедовом аппетите. Будто однажды приехал к нему в гости какой-то родич, они на спор съели по целому барану и выпили по ведерному самовару чаю. Гость спокойно уехал к себе на своей лошадке и лишь дома сделал промашку: лихо спрыгнул с лошади, а живот не выдержал и лопнул. Ахмед же — ничего, остался жив-здоров…
Такой вот человек жил в пластиной избушке на Шайдоше, куда приехал я на свою первую самостоятельную охоту. А какой — такой? Бабьим слухам если верить, так…
Я раза три обошел вокруг избушки, сходил к ближним камышам. Меня зудило, разбирало прямо-таки по-детски неотвязное любопытство своими глазами увидеть этого загадочного Ахмеда, и в то же время холодком сосало под ложечкой от робости, даже какого-то смутного страха. А солнце давно склонилось за полдень, и ясно, что хозяин с отарой приближается сейчас к своему жилищу. Я ходил, вертел головой, оглядывая степь. И решил было не ждать уже, а трогаться в камыши. Зашел в избушку, чтобы взять ружье и сидор с харчами. Выходя, толкнул ногою дверь — у порога сидела на задних лапах огромная овчарка. Я даже испугаться не успел от удивления: откуда она взялась?
Хотел обойти собаку, но она поднялась во весь свой телячий рост, вздыбила загривок. И поглядела мне в глаза своими желтыми глазами и, оскалив желтые клыки, будто усмехнулась презрительно: не суетись, мол, охолонь трошки!
Я присел на порожек, овчарка вытянулась напротив, положив лобастую башку на передние лапы. Мне она понравилась, я чувствовал, что такая собака без причины никогда человека не тронет. Мы дружелюбно поглядывали друг на друга.
— Где Ахмед? — спросил я.
Овчарка поднялась и повернула голову налево. Я взглянул в ту сторону. Там клубилась над степью белесая пыль: двигалось овечье стадо. Впереди его шел человек — враскачку, широкими шагами. Он быстро приближался и вырастал на глазах. Когда подошел ко мне, то стал таким высоким, что страшно было поднять голову.
— О, гость, — сказал он. — Карашо! Жаксы!
Голос его был похож на гортанный клекот степного орла. Я поднялся с порога и, запрокинув голову, глянул ему в лицо. И отшатнулся: это была ужасная рожа людоеда, какой рисуют ее в детских книжках. Огромный рот подковой оскален в улыбке, зубы редкие и крупные, как клыки, а губищи толстые, сочно-красные, плотоядные какие-то, что ли. Глаза — узкие щелки, косо прорезанные к вискам. И казахская бородка — пегая, клинышком. На крупной стриженой голове, на ежике толстых, седеющих, будто посыпанных солью волос, чудом держится расшитая тюбетейка, — замасленная до хромового блеска.
— Карашо! — повторил он. — Надо гостя кушать!
«И скушает, — механически и почему-то без особой боязни отметил я про себя, — такой любого гостя за милую душу слопает и спасибо не скажет».
Но Ахмед, конечно же, имел в виду совсем другое. Он крикнул что-то по-своему овчарке, та помчалась заворачивать устремившихся к болоту овец, а сам вытащил из избушки большущий самовар, залил его водою, засыпал углями и щепками и, напялив на трубу кирзовый сапог, стал качать, раздувая жар. Слухам об Ахмедовом аппетите можно было верить: самовар действительно был ведерный. Его, видать, давно не чистили, и медные бока с круглыми, еще царских времен медалями, на которых красовались двуглавые орлы, были покрыты едкой прозеленью.
Хозяин управлялся молча, на гостя ни разу не взглянул, а меня больше всего поражали руки его, — огромные, корявые, с узловатыми пальцами, словно вывернутые корни деревьев. И мне невольно вспомнилось: это как же он такими лапищами выходил барашка Егорку? Овца, окотившая Егорку, издохла, и Ахмед выдаивал других овцематок, поил барашка молоком из бутылочки с соской…
В Кулундинских степях казахов живет немало. Встречаются даже целые аулы. В нашей деревне Ключи тоже живет несколько семей. Поэтому мне известно давно их гостеприимство и неподдельное уважение к русским людям. Казах не отпустит гостя без угощения, — иначе потом не оберешься обид.
Ахмед крепко заварил плиточный («кирпичный», как говорят казахи) чай, прямо на улице, на вольном воздухе, расстелил на травке брезентовый заскорузлый плащ, выложил на него черствые лепешки, кусочки вяленого мяса, желтый творог из овечьего молока, — что-то вроде брынзы.
Потом сходил в избушку, переоделся в чистое. Не часто, наверное, приходилось видеть ему людей, и потому даже я, сопливый подросток, казался, видно, ому большим и почетным гостем. Мне он подставил вместо стула перевернутое ведро, а сам грузно опустился на землю, поджав под себя ноги калачиком. И когда садился, на широченной груди его, на старенькой белесой гимнастерке, зазвенела добрая дюжина медалей. Орденов почему-то не было — одни разноцветные медали.
Он заметил мой пристальный взгляд, стукнул кулаком себя по груди, ощерил красную пасть:
— Карашо? Когда у меня будет жена — кароший будет монисто…
Я понял его, закивал. Казашки для украшения нашивают на свою одежду модные и серебряные монеты, пробив в них дырки. Так вот: медали, — пошутил Ахмед, — хорошим будут украшением для его будущей жены.
— Значит, я не зря на войну бегал, — пояснил он.
А меня снова обуяло это наивно-детское любопытство: как же он воевал, этакий богатырь?
— Дядя Ахмед, за что тебе столько медалей надавали? — набравшись храбрости, спросил я.
— Кто не имеет жена, всем давали много, — опять улыбнулся он своей кровожадной улыбкой. — Девушка надо искать, жениться надо, подарок надо, калым…
— Расскажи, дядя, какой-нибудь случай? Ну, на войне… за который медаль тебе дали.
Мы напились уже чаю. Ахмед достал из кармана кожаный кисет, заложил себе за нижнюю губу добрую щепоть табаку и стал сосать, аппетитно причмокивая. Он и без этого говорил нечетко, а теперь его толстые неподатливые губы и вовсе с трудом вылепливали слова. И, чувствовал я, трудно ему говорить, — наверное, не легче, чем тот бычиный воз с сеном везти. Он тяжко кряхтел, обливался потом и, прежде чем произнести слово, делал губы трубкой, будто собираясь на блюдечко с чаем подуть, но, наоборот, шумно втягивал в себя воздух, словно раздувал что-то внутри, раскочегаривал себя, и только потом произносил нужное слово.