Петр Дедов - Светозары
За плесом, в глухих камышовых крепях, ревела выпь, и чудилось мне, что там кто-то балуется баяном, растягивая его на одной басовитой ноте. Вспомнилось, где-то я читал об этой древней потаенной птице, прозванной у нас, у чалдонов, «болотным быком». Выпь запрокидывает назад шею и гукает целыми часами. Слышал я об этой птице и другое: будто она прячет под водою голову и, выпуская воздух, издает свои странные и мощные звуки, которые разносятся по болоту на много верст и которые показались мне сейчас какими-то нездешними, неземными, что ли. Неестественным, тревожным был и полыхающий в полнеба закат, и кроваво-красный, стеклянно застывший плес, и даже сам воздух виделся красным. Я взглянул на свои руки и внутренне содрогнулся: руки тоже были красными.
Почему-то страшно захотелось курить, — эх, сейчас бы хоть из сухого мха самокрутку завернуть! Чертово болото! Недаром говорят, да и в сказках сказывается, что в болотах всякая нечисть водится… И тут я почувствовал спиною, — прямо аж плечи передернуло, — почудилось, что сзади, откуда слышалось беспрестанное бульканье и пузыренье, кто-то цепко, пристально на меня смотрит. Я заставил себя оглянуться и опять вздрогнул, ощутил всем телом противный липкий озноб: из красного камышового мрака глядели на меня в упор два красных, как раскаленные угли, глаза. Я рванул с плеча ружье, и глаза мгновенно исчезли под водою, я успел лишь заметить, как это странное, величиною с кошку существо ударило по воде широким ластом хвоста…
Я перевел дыхание, приходя в себя. И тут с ужасом подумал, что, пожалуй, не успею теперь до наступления темноты выбраться из этого проклятого болота. Я рванулся из своего укрытия, стал торопливо выдираться из камышей, а они, будто веревками, путали меня по рукам и по ногам, и я бестолково барахтался, как попавшая в невод рыба.
И в это время над самом моей головой со свистом пронеслась стайка уток. Тогда я еще не шибко-то разбирался в породах: эти утки были мелкие и вертлявые, как стрижи, они немного покружились, поиграли над камышом и плюхнулись на середину плеса. Я растерялся от неожиданности, и птицы, видно, сразу меня заметили, поднялись на крыло, штопором взвились кверху, прежде чем успел я вскинуть ружье. И сразу же надлетела еще стая, пошла большими кругами, постепенно снижаясь. Я отшагнул в камыш, пригнулся, на светлом фоне неба утки гляделись хорошо. Были они крупные и не такие быстрые, но, видно, осторожнее тех первых, потому что долго кружили и высматривали в камышах, изогнув книзу стрельчатые шеи. Я успокоился, стал прицеливаться, плавно поводя стволом и, когда стая опустилась низко над водой и птицы как бы приостановились в движении, паря и часто махая крыльями, нажал на спусковой крючок. Приклад тупо ударил в плечо, а глаз схватил, запечатлел мгновенную картину: синий, с тухлым запахом дым, клочьями цепляющийся за камышинки, метнувшаяся ввысь стая, и одинокая птица, замершая на миг в воздухе, будто натолкнувшаяся на незримое препятствие. Потом шея утки надломилась, и она камнем упала в воду, закружилась на месте, судорожно взмахивая крылом, — будто прощалась с улетающей стаей.
Я кинулся к добыче, бежал, взбуравливая плес, не замечая даже, что вода перехлестывает через голенища сапог. Птица все ходила кругами, в яростных судорогах билась толчками, и я неловко, с трудом ее поймал. Это был большой матерый селезень, он рвался из рук, обдавая меня холодными брызгами, и под самым горлом у него часто, на смертном пределе, трепыхалось сердце. Я изловчился и ударил его головой о приклад. Селезень рванулся из последних сил, так что в крыльях, которые я держал, затрещали кости, а на меня вдруг, когда увидел я кровь и почуял ее теплый и липкий запах, накатило красным туманом, оморочило все вокруг, и я, уже ничего не сознавая, бил и бил о ружейный приклад голову селезня и готов был вцепиться зубами в его теплое, пахнущее пером и плотью горло.
«Да это что же такое со мной? — мельком подумал я, останавливаясь. — Откуда взялось это… звериное?»
А селезень был уже мертв. Глаза его затянулись мутной пленкой. В клюве виднелась горошина запекшейся крови. Он медленно остывал, и перья на нем теряли живую мягкую податливость, становились жесткими, топорщистыми. Да и краски его словно линяли на глазах: потускнела темно-зеленая, как сорочье перо, голова; поблекли металлической стружкой отливающие фиолетовые зеркальца на крыльях, а темно-бурая, будто раскаленная, грудь подернулась серым пеплом.
Вот и все… Вместо сильной и радостной птицы, которая только что каждым перышком звенела в небе, неся на крыльях крохотные радуги, — держал я теперь в руках кусок остывающего мяса, обросший мятыми перьями. Где она, граница жизни и смерти? Неужели полнаперстка тяжелых дымчатых дробинок решили все?
Я пытался осмыслить: что же произошло? И не мог. В голове мутилось. Я глядел на жалкую тушку селезня и… не чувствовал к нему жалости. Наоборот, подмывала меня какая-то стыдная радость. «Радуюсь победе? Да какая же тут, к черту… Господи, что это со мной? Ведь никогда никого не убивал. Курицу зарубить боялся…»
3
Но и этот мимолетный укор совести лишь мелькнул в сознании, не коснувшись тайно ликующего сердца.
Я огляделся по сторонам. Закат уже сгорел, и только над потемневшими камышами тихо теплилась зелено-розовая полоска. В небе блеснули первые звезды и мохнатыми светляками зашевелились в смурой воде. Резко запахло гнилью, холодным туманом и сладким дымком костра, принесенным бог весть откуда…
Стало совсем сумрачно, на плесе теперь делать было нечего, и я заторопился назад, к осиновому колку. Шел бодро и уверенно, чавкающие, засасывающие провалы под ногами уже не пугали меня. И вообще от всех прежних страхов не осталось и следа. Казалось, тело налито свежей силою, оно стало послушным и было готово сейчас к защите и нападению. Я чутко ловил каждый болотный звук, остро подмечал всякое чужеродное пятно в белесом тумане.
Совсем уж стемнело, когда выбрался к ряму, и тут неожиданно пришло мне в голову, — будто на ухо кто шепнул, — остаться ночевать здесь, на болоте. А что? Чем тащиться до Ахмедовой избушки, не лучше ли прикорнуть здесь, под звездами? Может, и на утреннюю зорьку успею… И когда я подумал обо всем этом, то больше уже не колебался, а пошел в лес собирать хворост для костра.
На опушке было свежо, а лес держал еще в своих темных недрах накопленную за день теплоту, и здесь было приятно, как бывает приятно купаться ночью, когда озерная вода кажется особенно теплой и парной. На земле уже ничего не было видно, и я стал обламывать сухие нижние сучья с черных осин, искать валежник по треску под сапогами. В темноте шарахнулась на меня какая-то большая птица, задев лицо мягким своим крылом. От неожиданности я вскрикнул, птица метнулась в сторону, бесшумно исчезнув за деревьями. Сова! Кто ж еще? Прямо как специально караулит, чтобы напугать.
Жечь костры для меня всегда было желанным занятием. Вот и сейчас: веточка к веточке, былинка к былинке, а сверху — сухого камышка, а выше — ломких хворостинок, и готово дело! Чиркнул спичкой. В темных дебрях наваленного хвороста и мятого камыша рыжим зверьком зашевелился огонек, то исчезая, то вновь появляясь. Струйка белого душистого дыма поднялась… Теперь надо ласково подуть на зверька. Он забеспокоился, начал вилять и прядать в переплетении черных веток, будто в проволочной клетке. Теперь он не исчезнет! Наоборот, зверек становится все больше и все злее. Он начинает бешено метаться в стороны, с треском пожирая сдерживающую его клетку из сучьев, и вот уже не ласковый зверек, а разбуженный страшный зверь поднялся на дыбы, готовый уничтожить, испепелить все вокруг.
Я швыряю в огонь сырые пни, траву, — костер затихает, успокаивается. Вокруг него, при слабом отблеске пламени, рву осоку, захватив полу пиджака, чтобы не порезать руку.
Охапку травы бросил у огня, прилег на нее и сразу же почувствовал сильную усталость. Осока была мокрой от росы, нежно пахла свежими огурцами, и это разбудило голод. Я развязал свои сидорок, разложил на фуфайке его содержимое. Какой вкусной и пахучей была заветренная краюха хлеба! А посиневшие вареные картошины сами таяли во рту…
Поев, отвалился на спину, блаженно растянулся на хрусткой траве. Ах, как хорошо, как светло и торжественно было на душе, как прекрасна была эта ночь, и это одиночество под звездами, и эти легкие розовые облака, осиянные давно ушедшим на покой солнцем, — а казалось, что подсвечены они пламенем костра. И мысли приходили легкие, разрозненные, как эти облака, что плывут по темному небу, гонимые неведомой силою, хотя здесь, внизу, тихо и безветренно и только костер мирно постреливает искрами в темноту.
Вот сорвалась звездочка, как мелом по школьной доске, чиркнула по черному небу: отлетела, закатилась чья-то праведная душа, — если верить бабушке Федоре. И не разумом, а кожею, всем телом, ощутишь вдруг страшную огромность земли, и черную бездну неба, и себя — крохотной, ничтожной песчинкою в этом мире… И дрогнет сердце, замрет на миг пред таинственным и грозным ликом природы!..