Макс Фриш - Homo Фабер. Назову себя Гантенбайн
P. S.
Я не знаю, как узнал или узнает ее муж, что Лиля любит меня, да меня это и не заботит. Я не знаю этого Свободу. Не моя оплошность, что мы тогда не встретились в баре. Судя по фамилии, Франтишек Свобода — чех. Я не знаю, как ведет себя чех, если женщина, которую он любит, любит другого мужчину…
Я представляю себе:
Сидят гости, пьют и болтают, Свобода как обычно, он рассказывает о Лондоне, Лиля как обычно, гостям весело, Свобода откупоривает бутылки, говорят о превосходстве русских в космосе, на Лиле тот желтый костюм (прошел ровно месяц после нашей первой ночи) или другой костюм, которого я еще не знаю, и гости находят, что выглядит она превосходно, кто-то говорит как раз об опере, которую Лиля, к сожалению, пропустила, и хотя Лиля и не согласна со всеми моими принципиальными доводами против оперы, это все-таки, находит она, какое-то мнение, которое можно бросить в беседу, чтобы говорить не о пропущенном спектакле, а принципиально; никто, конечно, не знает, чье это, в сущности, мнение, как-никак это мнение, которое Свобода не может просто швырнуть под стол. (Разумеется, опера как ее создал Моцарт, чудесна и выше всякой критики, но я говорил не о Моцарте, а о нынешней опере.) Свобода держится странно, он прямо-таки раздражен, словно мое мнение обидело его лично; он ставит пластинку, чтобы опровергнуть мое мнение перед всеми гостями: Дон Жуан. Все слушают, Лиля сияет, в восторге не только от Фишера-Дискау, хотя он великолепен, но и от Церлины: вот кто по-настоящему прав во всем этом содоме, она не устраивает никакой трагедии, потому что природа на ее стороне, это единственный свободный человек, что выражено и в музыке. Кто-то из гостей, усвоив доводы Лили, соглашается с ней, когда слушают это место еще раз. Потом говорят об общих знакомых… В три часа ночи, успев вздремнуть, Свобода просыпается, не зажигает света, просыпается, как от выстрела. Но кругом тихо. Словно орудует взломщик. Но нет никого, только Лиля и Свобода.
— Ты спишь?
— А что?
— Я не знаю, — говорит он, — я в отчаянии.
Лиля молчит.
— Я в отчаянии, — говорит он. — Ты слышишь?
Лиля молчит.
— Я думаю, — говорит он, — тебе надо уйти от меня.
— О чем ты говоришь?
— Тебе надо уйти от меня.
Сказать это нелегко, это знание, которого ничем не обоснуешь, даже подозрением, это просто уверенность, которая приходит, как взломщик. Может быть, он слишком много выпил, да, на этот случай есть таблетки, но нет таблеток, чтобы погасить ее сияние при виде гостя; от этого он проснулся. Как от страшного сна.
— Как так уйти?
Чувство, что она носит маску, появилось у него, собственно, уже несколько недель назад. Когда именно? Что его присутствие заставляет ее носить маску, никуда не годится; это, видно, какая-то его вина; нельзя жить рядом с ним.
— Вот что, — говорит она, — прими-ка снотворное.
Когда она зажигает свет, ему кажется, что это было какое-то наваждение; он не хочет, чтобы за ним ухаживали, сам приносит себе воды и ничего больше не говорит; он действительно слишком много выпил.
(Я сплю.)
Когда и Свобода почти засыпает, во всяком случае не отвечает больше, она говорит в темноте, что написала ему письмо, да, письмо, да, в Лондон, но не отправила, завтра он может его прочесть, если захочет, а сейчас ему надо выспаться…
Я представляю себе:
На следующий день у Свободы, замотанного служебными делами, внутренне нет времени думать о сказанном в полусне, он забывает об этом, ему стыдно, во всяким случае письма он не требует, но Лиля не верит, что он все забыл; ее безоблачная и совсем не коварная уверенность, что он ни о чем не догадывается, исчезла. К сожалению. Она чувствует себя вынужденной, хотя Свобода ничего не требует и слишком облегчает себе жизнь, начать разговор…
Я представляю себе:
Это его оплошность, что передача упомянутого письма состоится именно в ресторане, в момент, стало быть, когда они находятся под эскортом официантов, с обеих сторон, когда они с обеих сторон на виду у других посетителей, у которых, даже если те сейчас смеются или ковыряют вилкой омара, есть уши, — его оплошность, ибо Лиля, в сущности, не хотела никуда идти, или, может быть, это его счастье, что ее письмо ему довелось прочитать не в Лондоне, а здесь, в этом ресторане, где Свободу знают; рыба, как всегда, превосходна, жаль, что у Лили нет аппетита, официант очень участлив, Лиля курит, Свобода ведь не может просто выронить из рук прибор, и поэтому проходит некоторое время, прежде чем он начинает, заглядывая через тарелку, читать письмо, да, серьезно, но явно без особой напряженности, спокойно, он не забывает о салате, он уже знает первую страницу письма: примерно то же самое, что и в другом письме, которое она действительно отправила, товарищеские чувства, пожелания удачной поездки, заботы о его желудке, новости. Сердечное, в сущности, письмо. Почему она его не отправила? Лиля курит, а Свобода не может отставить свою рыбу, иначе официанты будут стоять у них над душой, в то время как он читает: «Я очень люблю тебя, как всегда, я хочу только, чтобы ты относился ко мне, как всегда, даже если во мне есть и другое чувство». Какое официанту до этого дело? Свобода еще раз заказывает вино, чтобы услать его на несколько строчек, чтобы понять, почему, собственно, хотя письмо настойчиво это подчеркивает, нет причины для беспокойства. Уже несут вино; официант наливает, другой приходит, чтобы убрать и тарелку Свободы, так что письмо уже нельзя читать, заглядывая через тарелку; тем не менее Свобода держит его в том же положении, прервав чтение, чтобы сперва закурить сигарету, а потом уже дочитать до конца. Кажется, он ждет слишком многого. Нет причины для беспокойства: уж я бы сказал тебе, если бы между нами что-нибудь изменилось. На этом письмо обрывается, и официант сметает со стола крошки. Милое, в сущности, письмо. Что на десерт? Есть вишни. Но кому принадлежит теперь это письмо? Оно еще лежит возле пепельницы. Должен ли Свобода спрятать его у себя или вернуть Лиле? У вишен то преимущество, что ими нужно заниматься, когда их ешь; вишни и сигарета в придачу, как тут еще и говорить? Свобода, кажется, действительно следует сказанному в письме, нет причины для беспокойства, Лиля сожалеет сейчас о том, что вообще показала это письмо, Свобода расплачивается, Свобода покупает газету, которую на улице даже листает, словно ему не терпится узнать новости, кофе в баре, Свобода переходит к очередным делам, у Лили облегчение, она явно не думала, что Свобода будет вести себя в точности так, как она надеялась, — вот он стоит и потягивает кофе: спокойный и все же не молчаливый, не замкнувшийся, задумчивый, но не враждебный, не отчужденный от окружающего, не бесстрастный, но сознающий свое превосходство и внимательный к Лиле, которая смотрит на него во все глаза.
(Меня как не бывало.)
Может быть, сейчас они пойдут в кино…
(Я напрасно жду ее звонка.)
Потом домой…
Я представляю себе:
Свобода, высоченный чех, но с мягким голосом (не вкрадчивым, а мягким) и всегда чуточку более уверенный, когда отстегнет верхнюю пуговицу воротника и немного расслабит галстук, человек, который никогда этого не поймет, если ему скажут, что его доброта (она у него не рассудочная, а природная) деспотична, короче говоря, Свобода — не знаю, почему я, покуда мне не докажут обратного, воображаю мужчину с водянисто-серыми глазами и кустистыми белесыми бровями, — итак, Свобода, сходив в кухню и принеся лед, чтобы приготовить виски для своей Лили, говорит почти шутливо, не саркастически, а как с ребенком, который разбил оконное стекло и боязливо молчит, словно этот урон нельзя возместить.
— Итак, — говорит он, — в чем дело?
А ведь в письме все сказано.
— Содовая кончилась, — говорит он.
А ведь в письме все сказано, так считает Лиля, которая, чтобы уклониться от его вопроса в упор, поднимается, устанавливает после рассеянных поисков, что содовая действительно кончилась, и даже записывает, что нужно заказать содовой; Свобода стоит, в руке у него стакан, и несколько мгновений кажется, что его занимает почта, но он не вскрывает ее, а только смотрит, кто отправитель, он держит сейчас письма в руке, словно собираясь уйти в свою комнату, и пьет.
— Ну так рассказывай, — говорит он.
Чего он хочет? Что с ним?
— Ты написала мне, — говорит он, — что в тебе есть другое чувство…
Пауза.
— Я очень люблю одного человека, — говорит она.
Пауза.
Лицо у нее не самозабвенно-восторженное, только чужое, голос при этом спокойно-трезвый. Очень люблю. Ее лицо это удостоверяет. Очень люблю. Эти простые слова соответствуют истине; поэтому прибавить нечего. Почему он кладет свою почту на стол? Проходит несколько мгновений, и Свобода, набивая свою трубку, по отзвуку, так сказать, который в нем не утих, постепенно понимает, что безобидность ее слов — это не коварно-щадящее преуменьшение серьезности, а подобающее обозначение факта, серьезность которого не допускает никакой патетики. Свобода, все еще набивая трубку, бросает на нее взгляд с блеснувшей на миг надеждой, что он просто чего-то второпях недопонял; только отчужденность ее лица опровергает скоротечную его надежду. Очень люблю. на том и остается. Очень люблю.