Дженнифер Доннелли - Революция
Как ни странно, мысль о коме придает мне бодрости. Эта версия многое объясняет — например, почему глюки до сих пор не закончились. Я поднимаю голову и вытираю нос рукавом. Луч фонаря направлен в пол, и я вижу, как через полоску света переползает черный наук. Пока я смотрю на него, луч угрожающе тускнеет.
Надо идти. Еще не хватало застрять здесь с севшей батарейкой. Вдруг я все-таки ошибаюсь насчет комы?..
Я встаю и отправляюсь в долгий обратный путь.
74
— Твой Гюго дико вонючий. Ты что, никогда его не моешь? — спрашиваю я Амадея. Чертова псина опять лежит рядом со мной на кровати. Каждый раз, когда я пытаюсь его спихнуть, он рычит. — Нет, ну серьезно. Хоть бы в Сене его искупал, а?
Амадей не реагирует, только перебирает одни и те же аккорды. Якобы сочиняет музыку. А я валяюсь на кровати и смотрю в потолок — с тех самых пор, как вернулась из катакомб. Амадей был не то чтобы счастлив меня видеть, но все же впустил. Теперь я накрываю голову подушкой, надеясь заглушить жуткие звуки, которые он издает. Не помогает. И как он умудрился стать таким знаменитым композитором, если его клинит на каких-то дурацких трех аккордах?
Все, не могу больше терпеть. Я откидываю подушку в сторону.
— Попробуй си минор! Ну блин, там же в третьем такте должен быть тритон!
Амадей чертыхается и раздраженно смотрит на меня.
— Я что, просил совета? Благодарю покорно! Мне не нужны советы. Мне нужен кофе!
Честно говоря, отсутствие кофе — это наименьшая из наших проблем. В доме кончилась еда. Мы съели все, что я вчера купила. Дрова тоже кончились. И меня решительно доконал запах псины. Я сажусь на кровати.
— Нам нужно поесть, — говорю я. — Схожу в Пале, попробую что-нибудь заработать. Если получится, будет тебе кофе.
Амадей бормочет в ответ что-то неразборчивое. Он уже сидит согнувшись над столом, пишет ноты.
Я совершенно не хочу в Пале — меня до сих пор трясет, как вспомню давешних пьяниц, — но выбора нет. Достаю гитару, чтобы настроиться перед выходом, и обнаруживаю, что первая струна лопнула.
— Запасные струны есть?
Амадей кивает на коробку на столе. Ага, целый моток спутанных струн… хотя они совсем не похожи на те, к которым я привыкла. Но вроде одна отдаленно напоминает первую струну. Я ее натягиваю, пытаюсь настроить гитару — все вместе звучит безобразно.
Видно, здешние струны делают из дохлых кошек, или собак, или белок.
— Не годится, — говорю я. — Нужен новый комплект.
— Пойди да купи.
— На что? У нас нет денег, ты забыл?
— Ступай к Ривару. Я у него на хорошем счету, он продаст тебе струны в долг. Это на рю Кордери. Надо идти по рю д'Анжу на север.
Я достаю карту Парижа, но на ней нет рю д'Анжу. Кто бы сомневался.
— И далеко на север? Пройти пару улиц — или надо пилить через весь город? Амадей, ну отвлекись, я без тебя не справлюсь.
Он швыряет перо на стол.
— Черт с тобой, пошли за струнами. Надеюсь, ты успокоишься, когда их получишь.
— Надеюсь, ты тоже успокоишься, когда что-нибудь съешь.
Он молча натягивает кафтан и засовывает в карман айпод. Уже на улице я говорю:
— Забей ты на эту последовательность аккордов. Ты же сам понимаешь, что получается ерунда.
— Я подметил один ход в твоей шкатулке, хотел попробовать вариацию.
— А что ты слушал? Бетховена? Моцарта?
— «Радиохэд».
Я начинаю ржать. Он достает айпод.
— Поясни мне одну вещь… — начинает он.
— Что?
Он показывает на экран.
— Вот эта композиция… «Fitter, Happier».
Я развожу руками.
— Прости, чувак, нереалочка. Понадобятся два века, чтобы ты это понял.
75
А вообще этот жутковатый мир по-своему красив.
Я, конечно, все равно хочу отсюда выбраться при первой же возможности, но если смотреть вокруг, не акцентируясь на глючности, то здесь красиво. Воняет, правда, но красиво.
Мы идем на север по Марэ. Через ворота можно разглядеть симпатичные ухоженные дворики. Какой-то мужик гонит стадо овец по мостовой. Другой тащит к себе в лавку голову сыра размером с колесо. Девушка с изумительной осанкой, в тускло-синем платье и с заколотыми на затылке светлыми кудрями, моет окна. В кофейне сидят мужчины, пьют кофе из фарфоровых пдошек и курят глиняные трубки. Амадей останавливается и с завистью смотрит на них.
— Идем, страдалец, — говорю я и тяну его за рукав. — Чем раньше у меня будут струны, тем раньше у тебя будет плошка тройного супер-пупер гранде капучино с дополнительным шотом эспрессо и прочими наворотами.
— А?..
— Проехали.
Мы продолжаем путь. В этом мире нет пластмассы, нет неоновых вывесок, нет выхлопов. Нет алюминиевых жалюзи и энергосберегающих ламп. Нет шумных туристов в футболках с надписью «МОИ ПРЕДКИ ВИДЕЛИ КАК ОТТЯПАЛИ ГОЛОВУ КОРОЛЮ А МНЕ ДОСТАЛАСЬ ТОЛЬКО ЭТА ДУРАЦКАЯ ФУТБОЛКА».
У фонтана стоит печальная женщина с чашкой в руке. Кожа да кости. К ее черному платью булавкой приколота сине-бело-красная ленточка. На земле у ног матери сидят двое тощих детей. На них больно смотреть.
— Солдатская вдова, — объясняет Амадей, и мы проходим мимо. Я оглядываюсь на женщину. Она что-то говорит детям и кажется совершенно живой, но я понимаю, что передо мной призрак. С той поры, как она жила в Париже, прошло двести лет и случилась еще куча войн и революций. И опять миллионы погибших. А те, кто выжил — как она, — все так же уверяют себя, что дело того стоило, что на смену смертям, потерям и беспорядкам придет какое-то светлое будущее. Что им еще остается?
— Жаль, у меня нет денег, я бы ей подал, — говорит Амадей.
— А у меня нет смелости. Я бы перед ней извинилась от имени будущего.
— За что?
— За то, что у нас все по-прежнему. Ты думаешь, что ваша Революция — кровавая резня? Это ты еще про Первую мировую войну не знаешь. А ведь она должна была стать самой последней и положить конец войнам вообще. Но вышло по-другому.
Я пытаюсь ему рассказать о Первой мировой, потом о Второй, но танки и самолеты не укладываются у него в голове. Мы сворачиваем направо, на рю д'Анжу. Я снимаю куртку и завязываю ее на поясе. Светит солнце, на улице тепло, а я тащу тяжелую гитару и вся взмокла. Мне определенно не помешало бы принять душ. Волосы слипаются от грязи, и меня давно раздражает, как от меня пахнет потом. Но, слава богу, когда запахи достигают критической концентрации, их перестаешь чувствовать.
Мы сворачиваем на безымянную улочку, такую узкую, что приходится идти боком. Амадей снова принимается расспрашивать меня про айпод. Ему интересно, почему большинство песен на английском. Я объясняю, что это самый расхожий в мире язык. Он отказывается верить: неужели люди могли предпочесть такой некрасивый язык французскому? Потом он вспоминает певца по имени Лед Зеппелин и хочет знать, что за инструмент издает такие странные звуки в композиции «Immigrant Song».