Карлос Оливейра - Современная португальская повесть
В чем правда? Почему в моей жизни была та ночь страха и мужества, оставившая вечные ссадины на моих коленях? Почему я оказался в горах? Из чувства долга? Чтобы сохранить достоинство, не выказать слабости? По инерции? Из неумения сказать «нет»? Может, меня влекла смешанная со страхом любовь к риску? А этот страх, настиг ли он меня еще в сосновой роще моего детства или совсем недавно, какой-нибудь десяток лет назад, на суровом пути мятежа? Какая правда настоящая: вчерашняя, сегодняшняя, завтрашняя? Правда того, кто был мне товарищем в часы переброски через границу, или моя? А может быть, та, которая еще не вышла на свет, но в грядущие годы станет легендой?
Как сейчас, вижу пропасть под ногами, безумной крутизны тропу, на которую мы бросились очертя голову, сухие листья, предательские, скользкие, как солома; я так явственно слышу тишину, нарушаемую лишь раздраженным пронзительным криком совы и нарастающим урчаньем мотора еще далекого автомобиля, с которого не мудрено заметить нашу машину, оставленную на обочине…
В каплях пота на моих ладонях — все те же крохотные червячки. Вперед? Назад? А, все равно! На сей раз сон кажется правдой, пусть на какие-то мгновения. Ставка в нашей игре — жить или не жить, свобода или смерть.
Кто меня принудил ввязаться в эту историю?! Успешное ее завершение позволило мне позже рассказывать ее иначе, уже с юмором и не без гордости. Рассказывать камням, благо у них нет ушей… Пусть их… Но, бывая проездом в тех краях (близко к тому месту не подхожу: боюсь, остановится дыхание или же легенда уйдет навсегда, растает), я всякий раз думаю о далеком друге. Однако и его я вижу иным: у него теперь целая дюжина лиц. Он, пожалуй, судит обо мне (судить о других — самый распространенный порок) по тому, что я сделал, и по тому, чего я не сделал…
Ох уж эта правда, голый алтарь, который не украсишь скатертью с переливчатой бахромой! Одной правды для всех и вся не существует, даже для того, кто борется: это ясно. К тому же часть моего прошлого является мне теперь фантасмагорической картиной, зеркальным отражением письмен, и я приглушаю это прошлое, реставрирую, подвергаю сомнению, пышно расцвечиваю — и оно охватывает меня словно огненная река и несет по холодному серому пеплу наших дней…
* * *Восемь вечера. Остатки дневного света растворяются в ночи. Над рекламным щитом компании «Гашсидла», на редкость безобразным и кичливо вздымающимся над городом, — огромный, ослепительно-белый диск полной луны. И вдруг: визг тормозов, дорожное происшествие. Малолитражка, мини-нечто, вылетает на проспект Дуарте Пашеко под красный свет. Другая машина, идущая из города к виадуку, то есть в направлении, противоположном тому, по которому ведет меня обоснованная случайность, пытается свернуть, тормозит, но ее заносит. И вот на асфальте, перед самыми фарами распростерта женщина, а из машины ярко-красного цвета выскакивает бледный молодой человек (он не виноват, но ему от этого не легче), вздымает в отчаянии руки, не зная, как видно, что делать: броситься к женщине или не трогать ее, просить о помощи, звонить по 1–15, рвать на себе волосы?
Все движение остановилось, водители, покинув руль и оцепеневших от ужаса жен, кинулись «помогать», и мне ничего не остается, как скрестив руки следить за происходящим. Женщина (мертва или только ранена?) — очень светлая блондинка. Тот, кто случайно ее сбил (настоящий виновник, разумеется, удрал, ничего удивительного), наклоняется к ней, становится на колени, по-прежнему не дотрагиваясь до нее, но, разглядывая, настолько приближает лицо к ее лицу (мне это видно в просвет, круг любопытных еще не сомкнулся), как будто пробует сделать ей искусственное дыхание вдуванием изо рта в рот.
Толпа, втайне жаждущая трагедий и душераздирающих сцен, разочарована. Девушка приходит в себя. На мой взгляд, она целехонька, ее разве чуть оглушило. Теперь, когда она встала, видно, что она стройна как лоза, молода и подвижна, скорей всего ученица каких-нибудь вечерних курсов. А может, и нет. Невольный виновник, а вернее, жертва происшествия, не соглашается, чтобы она продолжала путь пешком.
Когда случайность, уже необоснованная, снова сводит нас на Первой Артиллерийской улице, куда направилась элегантная красная машина (прошло всего несколько минут), я убеждаюсь, что юноша и девушка уже вовсю практикуются в дыхании изо рта в рот. Белокурая головка склонилась на плечо, возможно, еще вздрагивающее от пережитого потрясения. Как прекрасна любовь даже в этой ранней стадии, когда соприкасается тонкая кожа губ! Призыв ее прозвучал так близко от смерти, что разом смел все барьеры традиционных условностей!
* * *Звали его, ну, скажем, Грегорио. Он был смуглый блондин, рослый и статный, но глаза его, слишком светлые и беспокойные, и его неуверенная походка (я не сразу заметил, что он слегка хромает) выдавали его внутреннюю хрупкость и уязвимость. Однажды вечером он пришел ко мне охваченный паническим страхом, напрасно стараясь скрыть его под напускным спокойствием. Я спрятал его. Каждый день приносил ему еду и говорил с ним. В политике он был (или старался быть) фанатиком, эдакой монолитной глыбой, непреклонным максималистом. Читал он много, но не все до конца переварил. Мало видел свет, людей знал плохо. «Потребление рабочей силы — это одновременно производство товаров и прибавочной стоимости. Осуществляется, как и потребление любого другого товара, вне рынка и сферы обращения». Иногда мы занимались вместе. Случалось, он рассказывал мне о своем детстве, которое прошло в провинции. Говорил он обычно мало, но в этот период вынужденной изоляции использовал для беседы любые полчаса или час, пока я навещал его. Я носил от него письма его подруге и здесь столкнулся с редким случаем мужской верности и страстной любви к однажды избранной женщине.
Мне не следовало брать на себя роль почтальона: мы все по-глупому отчаянно рисковали, особенно он. Девушка находилась в больнице. В ней поначалу я приметил разве что огромные кукольные глаза и чуть видный пушок на вздернутой губе. Но когда вгляделся — хороша до умопомрачения, и невольно представилось влажное тепло ее подмышек, родинки на шее, груди с темными сосками. Лучше не смотреть. А мне было поручено взять ее из больницы и отвезти домой. И тут мне пришлось, причем весьма неумело, разыгрывать целомудренного Иосифа, что решительно не по мне. Беда в том, что товарищ мой читал мне некоторые из своих писем к ней, а у меня хватило нескромности прочесть и остальные. Такая любовь теперь не в ходу. Какой луч света! Какая наивность и непосредственность чувства! Бесхитростные слова, в которых не было ни холодной рассудочности, ни претензий на литературность, ни психологического обоснования — только полет фантазии Грегорио, открытие восхитительного существа: придуманной им Рейпалды. Сетования на разлуку, восторженное приятие Рейпалды со всем ее своенравием, неожиданными капризами, изменчивостью настроений… Желание удержать ее явственно ощущалось, даже когда он писал, что предоставляет ей полную свободу.
У меня не хватило духу сойтись с ней (а с какой пылкостью я заключил бы ее в объятия!), из-за того что между нами всегда стоял бы призрак страдающего мечтателя. Ее ласкали другие, полагая, что она принадлежит им. Еще бы! Ведь они его не видели и не слышали о нем. Я не сомневаюсь (и это грызет меня: ну, не шляпа ли я!), что другие обладали ею совсем не с тем нежно-уважительным чувством к ним обоим, как я, если бы…
* * *Я, должно быть, заблудился. А тогда, значит, и друга загубил. Похоже, что хижина перевозчика совсем в другой стороне. Я сбился с пути. Что делать? Узкая тропинка ведет вниз так круто, что мы вот-вот сорвемся и полетим в черную пустоту ночи, а там — падение на скалы, проклятья, носилки и морг. Мы спускаемся почти бегом в надежде добраться до какого-нибудь уступа, где заросли дрока, за него хоть можно цепляться, какой-нибудь пятачок, где нога стояла бы твердо. Бежать, правда, опаснее, чем идти, но зато быстрей куда-нибудь попадем. Кончится ли когда-нибудь эта жизнь, вынуждающая нас ночью пробираться ползком над пропастью?! Мы смотрим друг на друга и улыбаемся: вдвоем не так страшно. Без всякого стеснения становимся на четвереньки, сползаем на животе по шершавому скальному грунту, подымая пыль и размазывая одеждой овечий кал, и все ищем хоть какой-нибудь огонек, лучик света, который провел бы нас сквозь безумие этой ночи.
Но единственный огонек, жалкий, смешной, горящий с тихим и отчаянным упорством, — это наша сила воли. Грегорио замешкался: тропинка оборвалась, надо перепрыгнуть через расселину, метра полтора-два, а там внизу — каменный хаос, заросли спорыньи, дикие оливы, какое-то таинственное мерцание.
— Ну, давай же, прыгай, — громко, но ободряюще сказал я ему и прыгнул за ним вслед. Теперь путь назад нам отрезан.