Томас Хюрлиман - Фройляйн Штарк
Опечаленный Йозеф остался в Кальтбрунне. Из шести братьев и сестер он потерял четверых-двоих в сиротском приюте, двоих из-за ссоры; две оставшиеся сестры все больше становились ему в тягость. У обеих отрастали угрожающе огромные носы, которые словно стремились соединиться с бегущим подбородком. Йозеф уже похоронил надежду когда-нибудь выдать замуж этаких красавиц!
Перед мировой войной, в августе 1913 года, появился на свет Якобус, первый ребенок фабрикантши, и, судя по всему, его отцу, Йозефу Кацу, очень нравилось фотографироваться с женой и сыном. Когда он во второй раз стал отцом, в 1926 году, его страсть к фотографированию резко возросла. Маленькую сестру Якобуса звали Тереза, ее жизненные вехи иллюстрирует бесчисленное множество снимков: крещение, первый школьный день, первое причастие. На всех снимках счастливые лица. Нормальная, крепкая семья: отец, мать, бойкий мальчик, прелестная девочка, по обыкновению в белом шелковом платьице, и две длинные тощие тетки в очках. Все прекрасно, все хорошо — если бы только не эти проклятые носы!
22
Когда я возвращал прочитанные или просмотренные книги, брошюры, подшивки газет или документы, на столе дежурного библиотекаря уже лежали новые материалы, отчасти заказанные мной, отчасти подобранные для меня ассистентами, работавшими в скриптории — им импонировало мое читательское рвение. Дядюшкин заместитель Шторхенбайн, как раз заведовавший скрипторием, был заядлый весельчак и любитель фривольных анекдотов, которые полушепотом рассказывал коллегам. Он всегда вызывал у своих подчиненных приступ веселья и ироничное хрюканье, обращаясь ко мне сладчайшим голосом:
— К вашим услугам, nepos praefecti! Чего прикажете?
Мне нравился Шторхенбайн, он хорошо относился ко мне.
— Всего доброго, господин Шторхенбайн! Большое спасибо!
Неделя близилась к концу, солнце клонилось к закату. Как и каждый вечер, нашей последней посетительницей и сегодня была Вечерняя Красавица. Почему она появлялась с таким постоянством, никто не знал, и, как мне кажется, никто никогда не заговаривал с ней. Она уже стала чем-то вроде инвентаря, она была нашими сумерками. Она скользила на своих войлочных подошвах, как звезда фигурного катания, по тихо поскрипывающему льду паркета, выписывая круги, вычерчивая изящные фигуры, порхая и паря в воздухе, почти не замечаемая нашими смотрителями, тень среди теней, пока перед ней не вырастала фройляйн Штарк и, уперев руки в бока, не обрывала ее полет:
— Библиотека закрыта!
Она произносила эту фразу каждый вечер, и каждый вечер, застыв в проеме двери, как херувим у сада Эдемского, провожала строгим взором удаляющуюся по коридору последнюю посетительницу, за которой тянулся нежный шлейф аромата (она пахла лепестками роз). Я ставил башмаки Вечерней Красавицы к остальным лаптям, и мои батальоны замирали в строю до утра, носками к стене, пятками к коридору.
Фройляйн Штарк, дождавшись, когда та исчезнет, закрывала дверь на задвижку, и только после этого я решался медленно поднять глаза на грозную экономку, скользя взглядом по ее ногам, маленькому животику и груди. Она же, словно чувствуя мое упоение ароматом розовых лепестков, обдавала меня сверху ледяным холодом своих глаз. «Что с него взять? — казалось, думала она. — Кац есть Кац. Кому что, а вшивому — баня».
23
По-прежнему приходили автобусы, по — прежнему к нам заглядывали молодожены, а теперь, с началом нового учебного года. в монастырской библиотеке после августовского затишья наступила лучшая пора. Непрерывным потоком шли студенческие группы и школьные классы; каждые два-три дня на меня устремлялась кучка японцев, которые сами молча брали по паре башмаков и, поклонившись, один за другим, как альпинисты в связке, шли внутрь, где так же, гуськом, переходили от одной витрины к другой, от «Песни о Нибелунгах» (рукопись В) к египетской мумии. Иногда народу было столько, что даже старцу швейцару приходилось пробуждаться и сопровождать ту или иную группу от Средневековья к барокко, от восточной стороны (со шкафами DD-QQ) к западной (СС-РР). Фройляйн Штарк тоже вынуждена была время от времени выполнять тяжелую миссию. Дядюшка обучил ее кое-каким крохам латыни, и теперь не кому — нибудь, а именно неграмотной фройляйн Штарк доверялось встречать на вокзале прибывающих со всех концов света ученых и провожать их в дядюшкин кабинет.
— Venite, librorum amatores, hoc est praefecti nostri tabularium! Следуйте за мной, господа книголюбы, я провожу вас в кабинет нашего шефа!
Я, конечно, усваивал все эти латинские присказки гораздо легче и точнее, чем наша аппенцельская горянка, но, во-первых, я был незаменим на своей башмачной службе, во-вторых, я больше годился на роль гида, сопровождающего группу школьников, чем дряхлый швейцар с трясущейся головой, который путал века и эпохи. Позаботившись о том, чтобы все надели лапти, я поднимал правую руку и изрекал дядюшкиным медоточивым тоном:
— Дорогие школьники из прекрасного Нидербиппа, что под Золотурном! В начале было Слово, затем библиотека, и лишь на третьем и последнем месте стоим мы, люди и вещи. Nomina ante res!
— Nomina ante res, вначале слова! — повторял я.
Голубые глазки, белокурые косички — все это было несерьезно. Я жестом приглашал их внутрь, потом затянутой в шелковую перчатку рукой брал за локоть учительницу и просил еще раз взглянуть вверх, на надпись над дверью в зал.
— Диодорус Сицилус, — шепотом пояснял я. — Первый век ante Christem natum.
— Чего?..
Дура! Но тут уж ничего не поделаешь, таков печальный жребий экскурсовода, работающего в дядюшкином стиле. Либо тебя мучают невежды, «не хватающие звезд с неба», либо — что еще хуже! — всезнайки. Последние — это настоящее наказание! И должен признаться: мне не раз выпадало на долю это наказание. Всезнайку узнаешь сразу, по взгляду, точнее, по затуманенным скукой, совершенно равнодушным глазам его супруги, которую он тащит на буксире, как один японец тащит за собой другого. Едва переступив порог зала, всезнайка сразу же начинает размахивать руками и показывает вверх, на умирающую Цецилию, отмечает положение ног, комментирует цвет крови, потом спрашивает, кто ее изобразил — «Если не ошибаюсь, Стефано Мадерно, не правда ли?»; я отвечаю: «Совершенно верно», после чего всезнайка, чуть не лопаясь от гордости, заявляет:
— Кажется, в 1599 году, верно?
— Именно в 1599 году, господин доктор.
— Ну вот, видишь, Эльфрида, я еще кое — что помню! — с довольным видом произносит всезнайка и тащит свою смертельно утомленную супругу к витринам, где продолжает потрясать ее воображение глубиной и разносторонностью своих знаний.
— Так, а тут у нас что? Ага! «Laus tibi Christe», рукописная секвенция ко Дню поминовения невинно убиенных младенцев, сочиненная санкт-галленским монахом Ноткером, прозванным Ноткером Бальбулюсом — Ноткером Губастым, — если не ошибаюсь, между 840 и 912 годами?
Bref: у всех нас было дел по горло, все работали с полной отдачей сил; жара не спадала, новых жалоб, к моей радости, судя по всему, не поступало — я, разумеется, после первого скандала многому научился и стал осторожней, хитрей и искусней в обращении с дамами.
Фройляйн Штарк часто готовила обед или ужин сразу для нескольких гостей, ученых со всего света, которым хранитель библиотеки пел под лютню латинские стихи, Овидия или Горация, собственноручно положенные на музыку, что отмечалось восторженными аплодисментами. Удостаивалась похвалы и фройляйн Штарк, прежде всего за свои коронные рыбные блюда, а однажды какой-то американец, уроженец Риги по имени Джон Аннус, даже покинул общее застолье, прихватив со стола две бутылки, перешел на кухню, где и вылакал всё фешй до последней капли вместе с хихикающей, как школьница, фройляйн (последнее обстоятельство особенно удивило дядюшку).
Лето достигло зенита, и в эти солнечные жаркие дни, когда по утрам в монастырских переходах уже чувствовалось прохладное дыхание приближающейся осени, мне все чаще казалось, будто из какого-то далекого будущего ко мне все ближе подбирается темная фигура в рясе — семинарист, который в один прекрасный день, в первый четверг октября (дата моего поступления в монастырскую школу), настигнет меня, проникнет в мою кровь и плоть и в конце концов полностью заменит меня собой. Но пока что было лето, во всяком случае с девяти часов утра. Дожди еще не начались, но я уже боялся этого черного призрака, боялся и ненавидел его, тем более что в моем представлении он с каждым днем приобретал все более конкретные черты: он был уже не только в черной рясе, но и в черных вязаных носках. Его не остановишь, думал я, он шагает по трупам, во всяком случае, через мой труп он перешагнет не моргнув глазом.
24
Перед диваном стояли лакированные туфли с квадратными серебряными пряжками, дядюшка возлежал на подушках и, сдвинув очки на могучий лоб мыслителя, следил за передвижениями отца-пустынножителя, блуждающего по воображаемому небесному граду. Когда мы читали, мы почти не разговаривали друг с другом, но стоило одному из нас поднять глаза, как другой тоже — почти одновременно — отрывался от книги, поднимал левую бровь и прислушивался к звукам, доносившимся из столовой.