Томас Хюрлиман - Фройляйн Штарк
24
Перед диваном стояли лакированные туфли с квадратными серебряными пряжками, дядюшка возлежал на подушках и, сдвинув очки на могучий лоб мыслителя, следил за передвижениями отца-пустынножителя, блуждающего по воображаемому небесному граду. Когда мы читали, мы почти не разговаривали друг с другом, но стоило одному из нас поднять глаза, как другой тоже — почти одновременно — отрывался от книги, поднимал левую бровь и прислушивался к звукам, доносившимся из столовой.
Это было субботним вечером, закончилась нелегкая рабочая неделя, мы славно потрудились: автобус за автобусом — молодожены, школьные классы, туристы, и всем непременно нужно было в барочный зал, к рукописям, книгам.
— Господа, это святая Цецилия, это Аброганс, вот Туотило, вот «Песнь о Нибелунгах», а в этих богато орнаментированных, почерневших от времени и от солнечных лучей деревянных ящичках хранится седьмая книга тридцатишеститомного издания «Дао дэ цзин», написанного древним китайским философом Лао-цзы.
— Около 600 года до Рождества Христова, если не ошибаюсь? — конечно же, спрашивает Всезнайка и, конечно же, не ошибается, он никогда не ошибается.
Я киваю, его супруга смотрит в пустоту, караван идет дальше, от витрины к витрине, от Средневековья к барокко, от восточной стороны (DD-QQ) к западной (СС-РР).
Дядюшка вдруг поднимает голову и говорит:
— Неделя была довольно утомительной. К тому же, как сказано у Шиллера, твои «златые дни в Аранхуэсе пришли к концу»: монастырская школа уже встает над горизонтом зловещим призраком, поэтому, дорогой мой nepos, я намерен вывести тебя завтра в свет и приобщить к жизни настоящих джентльменов.
Тихо потрескивают крохотные огоньки оплывших свеч. Мы настороженно прислушиваемся: в столовой опять слышно звяканье спиц — клике-ди-клик. Она все вяжет, пару за парой, черное шерстяное «тесто» заполняет мой чемодан и вот-вот потечет через край.
— Но это, конечно, между нами, хорошо?
— Конечно, дядя.
И вот воскресным вечером мы в прекрасном настроении идем Монастырским переулком в «Портер», любимый дядюшкин ресторан. Для него, разглагольствует он по дороге, город навсегда остался в Средневековье, и Монастырский переулок — это сплошная клоака, клоака в буквальном смысле слова: здесь рекой льются зачумленные зловонные сточные воды, кровь из живодерни, помои из кухонь, отходы красильщиков, кожевенников и хирургов. Обычным делом было также выливать в переулок содержимое ночных горшков — то и дело на мостовую шлепалось дерьмо; вонь стояла до небес. Поэтому только плебеи, то есть простолюдины, вкушают земную пищу на цокольном этаже.
— Смекаешь, nepos? Никогда не опускаться до цокольного этажа!
— Никогда!
— Белые люди трапезничают наверху! Уразумел?
— Уразумел, дядя.
Никто не выливал в переулок содержимого ночных горшков, дерьмо не шлепалось на мостовую; стоял летний вечер, такой тихий, что можно было даже расслышать жужжание троллейбусов на привокзальной улице. Рассказывал ли дядя когда-нибудь о своей жизни? О своих тревогах и радостях? Мне кажется, нет. Все это для него не имело никакого значения, было недостойно его; он, хранитель монастырской библиотеки, говорил о Канте или Гегеле и не упускал случая поделиться своей мудростью с племянником. В то время как я еще переваривал жуткие картины Средневековья, представляя себе насквозь пропитанный зловонием Монастырский переулок, он уже перешел к следующей теме.
— Ты знаешь, кто такой Блаженный Августин?
— Кто же его не знает? — с улыбкой ответил я.
Его слова о том, что умереть нужно если не победителем, то хотя бы борцом, висели у нас на стене в скриптории.
— Для Августина, — сказал дядюшка, — не существовало настоящего времени. Мы живем либо в прошлом, говорил он, либо в будущем, ибо, когда ты произносишь «сейчас», это «сейчас» уже ускакало от тебя, ускакало, ускакало!
Он проиллюстрировал мысль Блаженного Августина несколькими прыжками, так что какая-то молодая парочка, попавшаяся нам навстречу, испуганно отпрянула к стене, с удивлением глядя на скачущего прелата. Хорошо, допустим, наставления по поводу Средневековья мне были понятны — он библиотекарь и живет в давно канувших в Лету эпохах и царствах. Но к чему он рассказал мне про Блаженного Августина? Может, это скрытая похвала? Может, он тем самым советовал мне и впредь заниматься прошлым, исследовать жизнь в прошедшем времени? Или наоборот? Не означают ли его прыжки, что «сейчас» все же существует? Я не забыл тень под лестницей, на которой я стоял, засовывая обратно толстый том, и дядюшкино безмолвное исчезновение в лабиринте шкафов и стеллажей. Во мне вдруг шевельнулось подозрение, что любезное дядюшкино приглашение в ресторан могло быть своего рода подкупом, типично дядюшкиной попыткой разрешить маленький конфликт между нами, даже не упомянув о нем. Как я должен был истолковать его прыжки — как поощрение или как упрек?
Что мне надлежало сделать — оставить в покое каценят или, наоборот, копать эту историю еще глубже? Он тем временем исчез за углом, парочка вытаращилась на меня, я смущенно снял кепку и, слегка поклонившись, поспешил вслед за ним.
25
Мимо двух первоклассных, но расположенных в цокольном этаже ресторанов мы прошли, презрительно сморщив носы, и поднялись, как и положено белым людям, по пропахшей вином и жиром лестнице на второй этаж, где, по словам дядюшки, можно от души покутить за толстыми, освинцованными окнами-витражами.
— В старом добром «Портере», — возвестил он, остановившись на верхней ступеньке, — нам не страшна никакая клоака. Обслуживание здесь на высоте, хозяин — джентльмен, а кухня превосходна, id est:[13] pulcher et speciosus.
Хотя мой нос говорил мне, что этот расположенный во втором этаже «Портер» вместе со своим хозяином и горсткой постоянных посетителей давно уже скатился на уровень обычного кабака, я, разумеется, поспешил согласиться с ним.
— Да благословит Господь всех присутствующих! — произнес дядюшка, переступив порог зала, передал свою широкополую прелатскую шляпу подоспевшему шаркающей походкой хозяину и уселся на свое привычное место.
Это был странный вечер. Дядюшкины собутыльники приняли меня приветливо, а хозяин, внушавший страх своей пиратской щетиной, налитыми кровью глазами и фиолетовым пористым носом, с преувеличенной любезностью осведомился, чего я желаю откушать.
— Прелатов вкус я знаю, — прибавил он, ухмыльнувшись. — Жареные свиные колбаски.
— Совершенно верно, — подтвердил дядюшка. — Я их люблю больше всего!
— Значит, одну колбаску, — пропел хозяин. — А чего прикажет молодой господин?
— Мне то же, что и дядюшке!
— Бяраво-браво! — одобрительно загудела компания.
Затем все дружно, со стуком сдвинули стеклянные кружки, запрокинули головы назад, и пиво с бульканьем полилось в глотки. Этот процесс повторялся еще много раз, сначала почти беспрерывно, потом с промежутками, и каждый раз, когда они почти одновременно с грохотом опускали на стол осушенные кружки, к ним тут же подшаркивал хозяин с новой порцией пива на подносе и с невинным видом вопрошал, кто платит на этот раз.
— Praefectus librorum! — хором отвечали господа.
Дядюшка при этом откидывался на спинку стула и принимал это славословие величественно-небрежным жестом правой руки, щедро унизанной кольцами.
Тем временем хозяин подал жареные колбаски, и даже от дядюшки, далекого от нашего предметно-плотского мира, не ускользнул кисловатый дух, исходивший от них. Тщетно попытавшись перепилить резиновую оболочку своего любимого блюда, он откинулся на спинку и произнес с улыбкой:
— Ну что ж, последуем примеру нашего коллеги Витгенштейна,[14] который однажды сказал: «Мне все равно, что есть, — лишь бы это каждый день было одно и то же».
Компания разразилась хохотом.
— Дядя, мне обязательно нужно это съесть? — спросил я тихо.
— Да, — ответил он, — разумеется. Реально существует лишь Слово, из чего следует, что плоть, в том числе и мясо, лежащее на тарелке, в сущности, лишена реальности. Bene sit tibi cena, nepos! Приятного аппетита!
Мне хотелось спросить, как это возможно, что колбаска, которую ты как раз изо всех сил стараешься разжевать, лишена реальности? Но я промолчал и сосредоточил внимание на колбаске. Дядюшка, запив последний кусок пивом, положил свои унизанные кольцами руки справа и слева от тарелки и, возведя глаза к потолку, заявил:
— Портер, это было превосходно!
— Speciosus, — прибавил я, чем вызвал взрыв хохота.
Я рассмеялся вместе со всеми, и дядюшкин однокашник Хассан, подмигнув мне, сказал дядюшке:
— Старина, твой nepos — отличный парень, наш человек!
Над стойкой висел на цепях желтый, цвета мочи щит с рекламой пива, а над нашим столом парила в голубоватых клубах дыма лампа, струившая маслянистый свет на лысины старых бражников, некогда доблестных воинов студенческих корпораций. Их старые раны на бритых щеках, полученные в студенческих драках и наспех залатанные прямо на поле сражения, были похожи на белых пауков, и хотя эти битвы произошли тысячу лет назад, в их далекой юности, задолго до войны — у одного в Гейдельберге, у другого Марбурге, — они с таким возбуждением говорили о своих ранах, как будто врач, оказавший им помощь, только что ушел.