Аврахам Суцкевер - Зеленый аквариум
Поэтому мы купаемся вдали от недоброго глаза, верстах в двух ниже по течению, где никто не купается, где река круто забирает влево, а если переплыть ее, попадешь в Закретский лес с его высокими черно-голубыми елями, под которыми и в полдень прохладно и сумрачно, как в колодце.
И хоть Гликеле очень хочется, чтоб мы переплыли реку, — я боюсь. Боюсь водоворотов в реке и водоворотов в нас обоих. Нас может закрутить и затянуть на дно.
Что же нам делать? Просто не надо об этом думать. Летняя лазурь навевает грезы, и мы днем и ночью предаемся мечтам.
Мы только-только искупались, и я лежу с Гликеле на теплом, облученном летом и солнцем песке. Сладостные язычки волн ласкают наши пятки. Светящиеся паутинки словно выгравированы на звенящей голубизне. Мы оба затихли в благостном молчании, и я понемножку сыплю на Гликеле песок. Прежде чем я успел опомниться, малышка оказалась вся засыпанной. Только ее голова и распущенные солнечно-красные волосы остались на поверхности. Так выглядит подсолнух, сорванный бурей и покорно лежащий среди огородной зелени. Над нами надломился стальной луч. Ели с противоположного берега рябят воду. Глаза Гликеле расширились, и цвет их дымчато-розов, как цветы птицемлечника.
Я наклоняюсь над ее головой и сам пугаюсь того, что прерываю молчание:
— Раз ты не можешь двигаться и руки твои зарыты, я могу позволить своим губам делать все, что они хотят.
Вместо того, чтобы рассердиться, девочка вдруг заливается смехом, слишком звонким для сиротки. И смех ее гулко раскатывается над водой и отскакивает, как камешек, куда-то далеко, туда, где начинается закат:
— Жаль, что руки мои зарыты, я не смогу тебя обнять.
Я пытаюсь рассмеяться вместе с ней над ее шальным ответом, но губы мои попадают в плен. И уже не Гликеле — я по шею зарыт в песок, и теперь ей придется сжалиться надо мной и освободить меня.
4Видать по всему, добрый ангел думает обо мне. Он осеняет мой чердак и радуется тому, что я рад. Вот, например, он подстроил в пику моим недругам так, что реб Эля сделался резником в местечке Ворнян и приезжает домой только на праздники. Но для меня праздники, когда реб Эля в Ворняне. Тогда мне нет нужды шляться с Гликеле по чужим садам, прятаться от недоброжелателей в крапиве под высокими заборами или сползать с прибрежным песком в соседство к водоворотам; я могу, когда мне вздумается, приходить к ней в дом, даже ночью, и изливать перед Гликеле свою душу до самых петухов — поющих от радости, что реб Эля уехал.
Что касается ее бабушки, бабушки Цвеклы, так это бабуля без селезенки. Разве только злодей мог бы предъявлять ей претензии. Историями она начинена, как головка мака зернышками. Горе лишь в том, что бабушка Цвекла парализована, не может двигаться. Она постоянно лежит, бедная, в маленькой деревянной кроватке, одетая в черное шелковое платье, отделанное блестками.
Я люблю приходить в этот дом, даже если знаю, что Гликеле нет: ушла к портнихе или купить еды. Отец остается отцом, и он не забывает присылать из Ворняна пару злотых.
Бабушка Цвекла узнает о моем появлении по манере открывать дверь. Я отворяю ее и осторожно, и с мальчишеским нетерпением. И дверь проскрипывает мое «доброе утро» или мой «добрый вечер». Как если бы пила пилила пилу.
Бабушка Цвекла не помнит, сколько ей лет, потому что на метрике выцвела дата. Но она хорошо помнит, что там, где теперь река Вилия, был когда-то березовый лес и что его деревья были выше Замковой горы. Она была еще девочкой, меньшей, чем Гликеле, когда ходила со своей подружкой в тот лес собирать землянику. Каждая ягода была с кулак — не как нынешние. Она приносила землянику не в кузовке, а в мешке, на спине.
— Когда все это было? — спрашиваю я, пораженный.
— При первом перемирии, — трясется ее головка, и мне кажется, что в колыбели лежит седой ребенок. — Потом был страшный голод, — продолжает бабушка, — и люди съели всю землянику до единой, вместе с корешками; после этого пришел царь Наполеон и поджег лес, потому что ему понадобились березы на строительство дворца; а затем хлынул дождь и погасил пожар. От того дождя и родилась Вилия.
Сколько бы раз я ни слушал эту историю, она все не приедается, как не приедается хлеб. А то, что бабушка Цвекла отлично помнит всякие милые подробности и повторяет сегодня то же, что говорила вчера и позавчера, лучшее доказательство тому, что это правда.
Другая история, которую я люблю слушать, — о том, как она и ее жених сбежали из-под хуппы[12].
— Как звали его, вашего жениха? — прикидываюсь я незнайкой, и кончики моих ушей горят от стыда за притворство.
— Когда он был мальчиком, звался Кушкой, когда стал мужчиной, его называли Кушл, а когда мой жених превратился в деда, звали его Куш[13].
— Красивое имя, очень красивое.
— Имя еще ничего не значит. Можно называться Гуте[14] и быть злодейкой, а можно называться Хаей[15] и быть ангелом. Но Кушка — исключение. Таких теперь и днем с огнем не найдешь.
— Жаль, что не знал его, — говорю я с сожалением.
— В самом деле жаль: тот, кому привелось перекинуться с ним хоть словечком, тут же становился умным.
Я заглатываю намек и продолжаю дергать ниточку:
— Если был он таким Соломоном Мудрым, почему же вы сбежали от него во время венчания?
— Глупенький, что говоришь? Мы ведь сбежали вместе!
— Вам, наверно, не понравились клезмеры[16].
— Клезмеры-шлезмеры, не делай из меня петрушку. Нам стыдно было жениться, только и всего.
— И куда же вы сбежали?
— На Трокайскую улицу, на чердак караима Шапсаля. Но и там не нашли покоя, потому что на нас напало множество кошек.
— Сколько же кошек, бабулюшка?
— Человек сто.
— Сколько, не расслышал?
— Я их не считала, но наверняка человек сто кошек,
5Зря вообразил я, будто поймал журавля, когда полагал, что, уехав в Ворнян, реб Эля сделал мне колоссальное одолжение: вот теперь я смогу, мол, хозяйничать в его городском доме, любоваться сколько угодно душой Гликеле и рассмотреть наконец, что творится в черных футлярах, где затаились его старые ножи. Эти ножи, рассказывала мне Гликеле, спрятаны наверху, над вьюшкой, между печью и потолочной балкой, и меня одолевает нечестивое желание раскрыть футляры.
Но, как говорит Файвка-голубятник, который носит замшевые сапожки и слывет на нашей улице самым заядлым атеистом среди мальчишек: есть ли Бог на свете, я не знаю, но в том, что есть некто, делающий наперекор, я убежден. Так вот, с тех пор, как реб Эля стал покидать своих домочадцев и мчаться за счастьем в Ворнян, этот некто привязался именно ко мне. И, как натянутая рогатка из укрытия, стреляет в меня острыми камешками и всегда попадает в цель.
Прежде всего он дернул лестницу, когда я, точно паук по нитке паутины, взбирался наверх, чтоб достать один из ножей над вьюшкой, и я свалился и сломал левую руку. Но это само по себе не такое уж несчастье. Можно продолжать любить и с одной рукой.
Сломанная рука одета в гипс, я ношу ее на веревочке, перекинутой через шею, и прижимаю к сердцу, и точно вдовец своего младенца. Но чего добивается злопыхатель от Гликеле? Она выглядит, словно голубка, посыпанная пеплом. Кто похитил ее улыбку? Исчез розовый цвет птицемлечника меж распущенных волос. Даже веснушки на ее носике подернулись облачком. Что стряслось? От бабушки Цвеклы я не мory добиться толку, а она, Гликеле, погружена в молчание.
Душная летняя ночь сосет мою кровь, как пиявка. Я всеми силами пытаюсь уснуть, и пусть тогда она высосет хоть все до капли. Так хочу я, но мало ли чего мне хочется? Сон ушел гулять в страну дремы и не находит обратной тропинки. На сломанной руке под гипсом начинается такая жестокая щекотка, что мне хочется смеяться и плакать, смеяться и плакать. Сквозь щели в мою комнатку на чердаке проникают щиплющие нос запахи. Есть цветы, которых никто не видит, и лишь их души — запахи — возвещают об их цветении и об их саде, куда запрещено совать нос…
Одурманенный щиплющими ароматами, я спускаюсь точно лунатик, по деревянным ступеням. Прыгучие капельки ртути скатываются с крыш. Улицу пересекают летучие мыши на черных качелях. Небесный свод того же цвета, что и моя гипсовая рука. Лунатиком плыву я к Гликеле. Она нуждается в моем лечении…
6В окне комнатки, где во сне разговаривает бабушка Цвекла, темно, как в дымоходе. Зато из другого окошка, за которым дышит Гликеле, манит меня из-за занавески продолговатый огонек. Каким способом дать знать подруге, не напугав ее, что я стою под окном? Может, постучать, произнести ее имя? Я никогда еще не слыхал, чтоб мое сердце так стучало. Не иначе — во мне долбит дятел. Глупец Дятлович полагает, что я сосна. И охота же ему так думать. Но ночью ведь дятлы не стучат. Глупец — я, и никто другой.