Аврахам Суцкевер - Зеленый аквариум
Огненный хвост войны еще тащился по мертвому городу, словно гигантское доисторическое животное.
Черные плоскости обгорелых стен были окружены глинистыми тучами, словно тучи спустились отстраивать город…
Однажды ночью человек, одетый в бумажный наряд, сшитый им из листов священных книг, направился с кладбища к Татарской улице искать колодец.
Несмотря на то, что одинок он был, как перст, легенда о шкатулке из красного дерева согревала все его существо.
Колодец пришлось искать недолго. Его стенки луна обметала мерцающей плесенью, а рядом лежал колодезный журавль, будто виселица, павшая на колени перед повешенным.
Человек заглянул внутрь, но ничего не увидел, потому что лицо его, когда он наклонялся над жерлом колодца, покрылось паутиной.
Он сорвал с лица ослепившую его липкость и кинул в колодец камень, чтобы по времени падения определить глубину.
Камень ответил ему.
И тогда он вытащил из-за пазухи веревку, привязал ее к крюку и, как трубочист в трубу, спустился вниз.
Вода была тепловатой, как сердце только что умершего.
И лишь после того, как луна, словно жемчужный турман, выпорхнула со стоном из колодца, человек нащупал под водой сокровище, спрятал его на груди и кости его при подъеме пели.
Утренняя звезда повисла над округой, точно капля крови.
А человек бежал по тлеющим головешкам к старому кладбищу.
Лишь там, с бьющимся сердцем и с глазами, как цветы дикого мака, он взял находку в обе руки и протянул перед собой.
И он увидел — череп.
Череп, словно старый пергамент, с двумя окаменевшими дырами и с умной, живой улыбкой удивленно уставился на него и — ни слова не произнес…
— Череп, как зовут тебя?
И когда сжатые зубы черепа не откликнулись на вопрос, человек не мог больше сдерживать себя и швырнул его оземь, как Моисей скрижали.
Но тут же бросилось человеку в глаза, что череп похож на его отца.
И он покрыл поцелуями живую улыбку, а его пламенные слезы пролились в дыры черепа.
Целуя его, он ощутил домашний уют. Теплая мелодия заиграла в его жилах.
Но вдруг злая сила подтолкнула его:
— Нет, это не твой отец, тот не так выглядел.
И он снова схватил череп в обе руки и взвыл, как побитая собака:
— Ка-ак зо-вут те-бя-я?!
И тогда человек услыхал свое собственное имя…
И он почувствовал, что голова, которую он носит уже столько лет на плечах, не его.
Он на голову свою надел череп и, поддерживая его руками, в бумажном наряде, сшитом им из листов священных книг, понесся по мертвому городу встречать освобождение.
БОМКА
Когда Бомка после года сплошной темноты выбрался из ассенизационных каналов в освобожденный город, он напоминал жителя Помпеи, которого лава облила расплавленными бриллиантами.
Его тонкие, прозрачные ноги, живые щупальца мертвого паука, застыли посреди узкой улочки — черного гроба.
Солнце навалилось на него, как саранча.
Стены по сторонам улочки — кубики из детства.
Все розово в мире из розовости.
Его, похоже, потянули за плечо. Повернул голову — мышка.
— Ах, это ты, соскучилась по Бомке? Видать, нет другого, кто пел бы тебе в канале? Что ж, останемся и здесь добрыми друзьями. Глянь, как розовы стены! Откуда такая розовость?..
И Бомка ласкает ее, седенькую, на плече своем. Вспоминает, что когда-то вот так голубил свою Блимеле[6].
При звучании Блимеле исчезает розовость. Стены не кубики, а глиняные скелеты. Над ними парит облачко — ангел с крыльями в саже.
— Бомка, — дергает его мышка, — а что дальше?
Его память — тропка меж песен. Песни срезаны, а с их гибелью нет и тропки.
— Бомка, ты, как и я, — мышка. Не для тебя освобожденный город. Где же отмщение?
Ангел с крыльями в саже уносит прочь улочку — черный гроб.
Перед Бомкой открывается невероятно широкая улица, словно русло без воды, но с песчаным серебром мертвой рыбы. Ни одного целого дома. По улице маршируют уже иные солдаты с оркестром, издающим такие медные раскаты, как если бы громы плясали на свадьбе.
Когда оркестр вместе с солдатами скрывается, еще продолжают висеть его звуки — пыльные колонны из дробленого антрацита.
Между колонн босоногие парни с короткими задымленными ружьецами наперевес ведут связанного господина.
— Кто этот удачник? — останавливает Бомка кого-то из местных.
— Важная птица, с карманами. Бывший городской палач. Его ведут вешать.
— Как, палач, мой палач?
И Бомка мчится по мостовой и догоняет «птицу с карманами».
Но один из конвоиров, парень в барашковой шапке и с зелеными веснушками, как если бы солнце светило на него сквозь пелену воды, направляет ружьецо в сторону Бомки.
— Куда, гражданин?
— Видеть палача.
— Здесь — нет. В саду Бернардинцев.
Память, живописец, смешивает краски. Она смешивает их на палитре, как души. Макает в них длинную молнию и пишет, пишет:
…Мартовская ночь. В халупе крестьянина, где прячутся Бомка и Блимеле, вспыхивает пожар. Истошно орут кошки, охваченные безумным сладострастием. С ребенком за пазухой, как кенгуру, прыгает Бомка с чердака в снежную горку. Их ртутные тени хотят догнать вторую жизнь. Вторая жизнь на другом берегу реки. Но этой ночью распоряжается дьявол. Ледяная дорога их родной речки разрывается. Разрывается от смеха. Как быки от запаха крови, ревут льдины; а на них Бомка и Блимеле. Шаги взвешиваются и измеряются, как сокровища. Какая-то льдинка залилась детским плачем. Но спасибо дьяволу — добрались, добрались!
Их тень на берегу — но кто это подстроил фокус с их тенью? Тень с глазами пиявки, тень с фонариком!
…На вишне, словно люстра, две виселицы. Тот, которого ведут сейчас связанным, сначала вешает Блимеле. Как весенний цветочек, трепещет она в торжественной голубизне. А над нею — ласточки. Щебечущие ласточки.
Когда он вешает Бомку — обрывается веревка, и бритва вываливается из Бомкиного кармана.
— Каким образом ты утаил бритву? — спрашивает палач.
— Это мой секрет.
— Умеешь ею пользоваться?
— Да…
— Остаешься жить. Мне нужен брадобрей.
И вот он мылит морду и водит по ней бритвой. Когда дело доходит до высокомерной шеи, его рука вздрагивает.
— Хочется перерезать, а?
— Не отрицаю.
— Так чего же ты? Боишься, ты боишься?
— Нет, такая месть — не месть: слишком слабая.
И он брил палача снова и снова до тех пор, пока однажды, когда тот гулял на балу, Бомке не удалось укрыться в «тайном городе».
В саду Бернардинцев среди акаций сокрушается Бомка. У одного клена с веревкой на ветке — осужденный палач.
— Бомка, — спрашивает мышка, — ты что имел тогда в виду: «Такая месть не месть: слишком слабая»?
— Я имел в виду… Имел в виду…
К дьяволу! Он не может объяснить.
Но вдруг — странная идея, мысль, словно падающая звезда: он подбежит к парню в барашковой папахе, расскажет о своих отношениях с палачом, и пусть он ему позволит побрить палача той же бритвой еще раз. Раздастся ли и на этот раз его скрипучий голос:
— Хочется перерезать, а?
Но когда Бомка мысленно представил себе эту месть, мышка расхохоталась.
И тут же он ушел из сада Бернардинцев, пошел к дому, где родилась Блимеле, и один раз крепко поцеловал красную глину развалин.
МЕД ДИКОЙ ПЧЕЛЫ
Такой уж останется эта ночь: до седых кос старой девой.
Луна покинула всех близких на земле и теперь не находила никого из них. И вот она исповедуется на своем мраморном смертном одре перед единственным в городе живым существом, перед могильщиком Леймой, который корчится внизу, на куче вздыхающих листьев.
Лейма, сколько помнит свое лицо, всегда был могильщиком. Он, засеявший половину кладбища детьми человеческими, уже никого больше не захоронит.
Дети, старики — все, рожденные в этом городе, все они вошли в царство звезд. Сперва стали горящими поленьями. Костлявые ветры в изодранных рубахах с шестиконечными звездами разнесли и развешали их искры кровавой короной над черепом Земли.
Осквернено кладбище.
Осквернены надгробья.
Оттого и завалились они с поникшими головами, как опозоренные сваты, когда невеста сбегает из-под венца.
Опозорен Лейма.
— Лопатка, где ты? Надо хоронить луну…
Теперь он видит луну своим стеклянным глазом. На втором висит замок. А серебряного ключика уже нет на свете.
Когда-то, с полстолетия тому назад, дикая пчела выжгла ему левый глаз.
История с пчелой занесена в общинную книгу записей:
В один прекрасный летний день, когда Лейма опустил покойника в могилу, туда же следом влетела и душа усопшего, прикинувшаяся дикой пчелой. Понадобилось нашептать какую-то тайну перед вечным расставанием.