Василий Аксенов - Ожог
Привалившись спиной к стене, сидел Филин. Руки его были сложены на коленях, грудь мерно дышала, он спал, но глаза его были открыты. Впрочем, глаза были открыты, но зрачки-то закатились внутрь черепной коробки, голова Филина напоминала античную скульптуру.
За шторкой тем временем мирно завтракала и обсуждала политические перспективы Колымы компания обывателей ямы.
Толе вдруг показалось, что под одеялом, на котором он лежит, ничего нет – лишь огромное воздушное пространство, и даже нет внизу земли, одна лишь бездна. Чтобы убедиться в прочности бытия, пришлось по бытию ударить пяткой.
Должно быть, Инженер опасно болен, должно быть, у него сердечный приступ. Уколы мало ему помогли, достаточно взглянуть на синие губы с запекшейся слюной, на синие крылья носа. Надо разбудить Саню, надо помочь.
– Ленка, взгляните – Инженеру плохо!
– Проснулся, свежачок? – Ленка, не меняя позы, повернула к нему глаза и хрипловато рассмеялась. – Как твое «ничего-себе-молодое»? Не болит?
– Благодарю вас, Лена.
– Вам спасибо, товарищ студент, что имя вспомнили. А то вчерась все Артемидой величали, будто я армянка.
– Однако, Лена, взгляните – Инженеру плохо!
– Зола! – Она махнула цигаркой. – Ширанулся парень чуть больше, чем надо. Отоспится. Замерз, свежачок? Подкатывайся к нам поближе.
Вдруг занавеска резко отлетела в сторону, и Толя увидел прямо перед собой лицо Мартина, едва ли не взбешенное лицо – тонкие губы сжаты, глаза просто жгут из-под твердой шляпы. Толя даже и не представлял, что Мартин может быть таким.
– Ты! – вскричал Мартин и поднял большой кулак. – Ты! – Кулак разжался, и кисть беспомощно повисла. – Ты просто будешь меня убить, Анатолий! Ты будешь помогателем убивания твоя мать!
Волнуясь, он очень плохо говорил по-русски, словно его только что вывезли с родного крымского хутора, как будто он не болтался уже восемнадцать лет в вареве советских, а следовательно, русских концлагерей.
– Да я ничего, да я случайно… – забормотал Толя, вскакивая, подтягивая штаны, борясь с головокружением, с тошнотой, ища свою шапку, рукавицы.
Мартин присел на корточки и внимательно обследовал битые ампулы. Потом проверил пульс Инженеру и поднял суровые глаза на Ленку.
– Да ничего не было, Филипп Егорыч, – плаксиво, как гадкая девчонка, стала оправдываться она. – Ребята ширанулись, а пацанчик спал уже, он чаю выпил, только чаю…
Открыл глаза Гурченко и сразу, увидев Мартина, встряхнулся и сел.
– Ты должен ко мне зайти, Саня, – твердо сказал ему Мартин по-немецки. – Так не может продолжаться. Это грех, тяжкий грех.
– Их ферштеен. – Саня опустил голову. – Яволь, Филипп Егорович.
Инженер и Филин так и не проснулись. Толя и Мартин выбрались из Ленкиной «фатеры» и стали карабкаться вверх.
…Солнце над белым сверкающим простором ослепило Толю. Свежий снег покрывал крыши, сопки, вокруг было только белое и синее, и лишь два пятна другого цвета во всей панораме – красный флаг над управлением Дальстроя и желтовато-буроватый дым из трубы теплоцентрали.
– Легко рисовать такие картины, – хихикнул Толя. Его все еще не оставляло ощущение, что он был этой ночью где-то на грани будущего, и этот странный утренний юмор был как бы голосом из будущего.
– Что?! Что ты сказал? – Мартин обернулся к нему, да так и застыл вполоборота на тропинке среди сугробов.
– Я говорю, что Богу, наверное, совсем нетрудно нарисовать такую картинку. Голубое небо, белый снег, красный флаг и желтовато-буроватый дым.
– О чем вчера говорили Инженер, Филин и Саня? – тихо спросил Мартин.
– Не помню. Я спал. А может быть, и не спал, может быть, путешествовал. Я был далеко,
– Говорили они о пароходе? О «Феликсе Дзержинском»?
– Да! – восторженно вспомнил Толя. – Они собирались захватить пароход и драпануть в Америку! Такие смелые, такие отчаянные люди! Я просто…
– Оглянись, Толя, – тихо перебил Мартин.
Толя сразу понял – произошло нечто ужасное. Очень не хотелось оглядываться, но не оглянуться было нельзя. Не оглядывайся, иди вперед и насладись голубизной. Если оглянешься, в жизни твоей, в твоей голубизне будет еще один страшный изъян, дикий изъян в простом солнечном рисунке Бога. Уйти по тропке, не оглядываясь, – значит предать. Пусть ничего нельзя уже сделать, но, если ты оглянешься, ты все-таки не предатель. Толя медленно оглянулся.
По колдобинам неразъезженной еще колеи полз военный грузовик с брезентовым верхом. Он остановился там, откуда они только что ушли, возле люка тепловой ямы. Из грузовика спрыгнули в снег десятка два автоматчиков в нагольных полушубках. Не торопясь, они окружили люк. Буксуя и завывая мотором, подъехала черная «эмочка». Из нее выскочили главные действующие лица. Один из них был в знакомом громоздком пальто с мерлушковым воротником, в маленькой шапочке с кожаным верхом, с бритым быковатым затылком и с пистолетом в кулаке. Он приподнял деревянный щит и сделал жест пистолетом солдатам – полезайте! Солдаты медлительно, словно плохо заведенные роботы, полезли в люк. Все участники облавы были неуклюжи, медлительны и нелепы, однако оружие в их руках было ловким, стремительным и современным. Должно быть, тот, кто его делал, имел вкус к оружию.
– Кто-то настучал, – проговорил Мартин. – Они пропали. Саня пропал. Теперь пошли, и больше не оборачивайся.
Они долго шли по снежной тропе. Толя ждал выстрелов, шума схватки. Было тихо, только несколько ленивых возгласов донеслось из-за спины, что-то вроде «Оять уки-азад!»…
Наконец они вышли в цивилизованную часть города, на деревянные, промерзшие, постреливающие под ногами мостки. Перед ними сияла широкими и ясными, как весь фальшивый колымский социализм, окнами МСШ, магаданская средняя школа, любимое детище генерала Никишова.
– Иди на контрольную, – сказал Мартин. – Иди, Толя, иди, мальчик. Ты должен написать эту контрольную. Иди и реши эти задачки.
Толя повернулся к школе. Какая дыра зияла перед ним! Какое рваное гнилое пятно в Божьей картине! Как жить ему с этим пятном?
Мартин тихо его перекрестил.
– Маму скоро отпустят из «Дома Васькова». Ее приговорили к вечному поселению в Магадане. Я просил, они обещали и сделали. Вечное поселение – это терпимо…
Люблю мчаться по ночной Москве
думал Малькольмов. Когда сидишь рядом с шофером в кабине микроавтобуса, кажется иногда, что не в автомобиле едешь, а сам летишь, плывешь или планируешь в зависимости от скорости. Ночная Москва подкатывается под тебя – наезженный асфальт, линии «стоп», прерывистые и осевые, направляющие стрелки и переходы типа «зебра». Специально оборудованный «Фольксваген», с сиреной и крутящейся на крыше фиолетовой булавой, нигде не ждет зеленого света. Он вылезает из ряда, медленно выезжает на перекресток и там уже, включив сирену, устремляется вперед. Ни один инспектор не задержит автомобиль с большими красными буквами РЕАНИМАЦИЯ.
Бульварное кольцо от Солянки до Трубной площади похоже на «американские горы». Крутой подъем на Яузском бульваре, пересечение Покровки и Кировской, небольшой спуск и малый подъем на Сретенку и потом крутой уклон к Трубной. Как все здесь мило и странно! Что же здесь странного, скажете. Странно, что профиль этих крыш волнует меня и сейчас, в сорок лет, почти так же, как тогда, в неполные шестнадцать. Вот эти башенки модерн и облупившиеся фрески в стиле «Мир искусства», вот угол конструктивистского здания, выпятившийся на бульвар, вот три высоких окна с зеркальным стеклом и внутри огромная стеклянная люстра, так сильно пережившая своих первых хозяев, вот остаток монастырской стены и вросший в нее народовольческий домик, вот не по-русски длинный шпиль православной церкви, цветочный магазин, блатная комиссионка, сортир, милиция, Общество Красный Крест…
…вчера в программе «Немецкой волны» Белль замечательно сказал о Солженицыне – «чувство небесной горечи»…
С чувством земной, но пронзительной горечи я всегда проезжаю от Солянки до Трубной. Странно, но чувство это очень похоже на юношеское очарование в шестнадцать лет. Было ли то очарование? Горечь ли волнует сейчас? На Трубной много света и сложная система разъездов, здесь вспоминаешь о деле. Малькольмов на Трубной погасил сигарету и подумал – не совершает ли он сейчас служебного преступления? Этот выезд был сделан по его собственной инициативе, без приказа диспетчера.
Десять минут назад его позвали к телефону, и очень знакомый пьяный голос проорал в ухо:
– Старик, ты друг мне или блядь трехрублевая? Приезжай на Кузнецкий мертвого человека спасать! Приезжай немедленно, а то пиздюлей накидаю полную запазуху! Герой Первой Конной на моих руках загнулся! Все граждане равны, но некоторые равнее! Медицина на службе прогресса! У меня все!