Уходящие из города - Галаган Эмилия
Может, ему просто приснилось, что он их продал? Вдруг вчерашний день был сном – а теперь он проснулся? А как же…
Дядь Юра подошел к окну.
– Юу-ур! Книги!
Она стояла под фонарем. Мертвая. Злая. Девчонка пританцовывала, разводя руки в стороны и стягивая шарфиком (или что это?) шею так, что голова казалась воздушным шариком, перетянутым ниткой.
И так всю жизнь. Книги ей дороже всего. Дороже мужа! Нет бы спросить: Юр, как ты без меня? Юр, ты нормально питаешься? Спина не болит? Нет, одни книги на уме. Сядет с книжкой в угол и сидит. Хоть ты во всю мощь телевизор включи – не реагирует.
– Юу-ур!
– Да подавись ты ими! – Дядь Юра в сердцах схватил с подоконника книгу и запустил ею в теть Олю.
Они обе – девчонка и теть Оля – исчезли (девчонка, кажется, коротко взвизгнула), как будто и не было их, но через секунду появились на том же месте, а книга распласталась на асфальте у их ног.
– Юу-ур!
– На тебе! Забирай мопасанов своих! Утаскивай к чертовой матери! Вот они, твои пушкины! Подавись!
Взбешенный дядь Юра принялся метать в жену все лежавшие на подоконнике книги. Страницы разлетались в стороны, покрывали асфальт преждевременной осенней листвой, а теть Оля то пропадала, то появлялась, девчонка смеялась противно-стеклянно, пока вдруг откуда-то сверху (боженьку разбудили?) не раздался крик:
– Михалыч!!! Дядь Юр, ты чего!!! Уймись, бешеный, ночь на дворе!
Последняя книга, которую метнул вниз дядь Юра, ударилась о землю со странным звоном – то ли будильничным, то ли колокольным. У дядь Юры все поплыло в глазах, лицо теть Оли, залитое чем-то красным, но не кровью, улыбнулось широко, беззубо и страшно, а потом наступили тишина и темнота.
Что Михалыч ночью свихнулся и стал метать в окно припасенную им загодя батарею бутылок плодово-ягодного и беленькой, наутро знали все жители подъезда. Собутыльники его клялись и божились, что оставили дядь Юру накануне мирно спящим на диване и даже прикрыли заботливо пледиком. Отчего на него напало безумие – знать не знают.
Дядь Юра попытался было вернуть книги, но, не встретив понимания у скупщиков вторсырья, махнул на все рукой. Говорили даже, что видели, как он плакал:
– Ох, Олька, ох, стерва! Эх, я тебя… И как я раньше не понял…
Что именно Михалыч понял, сформулировать он не мог, а может, и не понял он ничего, а просто заблудился в тех трех соснах, в которых любит безнадежно плутать пьянь.
Эпилог. Пасха 2022
Андрей уговорил Ленку приехать домой к Пасхе. Она сперва отпиралась, говорила, что билеты дорогие, что у нее полно каких-то дел (каких?), но в конце концов все-таки согласилась. Андрей догадывался, что в Москве сестра ведет вольный образ жизни, что она вообще далека от всякой праведности и традиционности, но он уже смирился с этим, пусть живет с кем хочет – с мужчинами, женщинами, кошками, женщинами-кошками, это неважно, пусть только не колется да приезжает домой, хоть иногда. Вот, к примеру, на Пасху.
Андрей сам не понимал, почему именно в этом году ему так хотелось Пасхи – с походом в церковь на всенощную, куличами и крашеными яйцами. Лола Пасху не праздновала, но его в церковь отпустила бы без проблем, может, даже дала бы корзинку с пасхами для освящения (в отличие от Светки, бывшей жены Андрея, она любила готовить и не чуралась выпечки).
То, что так бесило в детстве, сейчас стало восприниматься по-другому: праздник – повод побыть вместе. Посмотреть на своих и увидеть, как Ленка похожа на маму, как отец все еще любит маму, как мама извиняется, что кулич подгорел, а холодец не застыл; подумать: постарели родители, но все еще ничего… Просто побыть рядом с ними, прежде чем… что?
Он видел сон, странный сон, вообще он редко видел сны и не любил их. Сон был короткий, яркий и соединял два противоположных чувства: страх и восторг. Снилось ему, будто он входит в их большую комнату и видит: окно – оно там большое, а во сне так и вовсе казалось огромным – открыто и мать и сестра, обе в легких домашних халатиках и светлых косынках, стоя на подоконнике, моют стекло губками, с которых течет мыльная пена. Он догадывается: это предпасхальная уборка, традиционная, так надо. И обе они улыбаются и что-то говорят друг другу – хорошее, радостное, а может, шутливо переругиваются, как всегда. Небо за их спинами ярко-голубое, и ничего там нет, кроме неба. Но как же они небезопасно стоят на этом подоконнике, спиной к пустоте, как страшно, что кто-то сейчас поскользнется на мыльной воде… Он проснулся. Ярко-голубое небо и улыбки мамы и сестры долго мелькали перед глазами, как крылья двух бабочек – радости и ужаса.
Об этом сне он Ленке не рассказал (зачем?), а просто попросил приехать домой к Пасхе. Семейный вечер вышел под стать временам – поскандалили, отец хотел, чтоб Андрей пошел добровольцем на фронт, Андрей отмалчивался, а Ленка поскрипывала зубами. «Трус», – сказал в итоге отец, «трус», – сказала Ленка, и Андрей пошел к Лоле, которая думала больше о своем: ее отца недавно выписали из больницы. Она сказала: «Надо папу выносить на улицу. Нельзя, чтоб человек неба не видел». Андрей согласился.
Ленка не хотела ехать в Заводск: она ненавидела этот город, а встреча с родными не сулила ничего хорошего, потому что их-то Ленка любила. Она понимала, что поругается с отцом, который будет орать до красноты, поддерживая борьбу с нацизмом, и с матерью, которая напомнит, что нет власти не от бога, и с братом, который всегда делает вид, будто оглох. Ленка боялась, что не справится с ними всеми, психанет, заорет или вовсе заплачет, как будто ей пятнадцать. Ей было жалко мать и отца, поэтому она уже много лет не говорила им ни о том, что перестала верить в бога, ни о том, что жила то с мужчиной, то с женщиной (родные знали только, что у нее есть кот), ни о том, что на митинге ей чудом повезло унести ноги от росгвардейцев. Ленка решила не ехать, но потом вдруг позвонила Андрею и стала расспрашивать его, какую отец хотел удочку, взять ли для матери павлопосадский платок и, наконец, нужно ли самому Андрею что-нибудь из Москвы.
В Заводск она приехала в шесть утра. Это был проходящий поезд; в основном люди ездили прямым, который шел позже, но Ленка решила поехать именно на этом, раннем. Отоспится дома, а вечером пойдет на всенощную с матерью и Андреем, как в детстве. Перрон был таким пустым, что на секунду ей показалось, что она сошла с поезда в какой-то паралелльной реальности, где людей вообще не существует. Утренние гулкие звуки шагов отдавались мурашками по всему телу. В здании вокзала, в центральном зале, тоже никого не было, точнее, она не сразу заметила единственного человека: возле тяжелой деревянной двери, ведущей на улицу, стоял на коленях какой-то мужичок затрапезного вида, а рядом с ним на полу лежала шапка-ушанка. В другой момент Ленка приняла бы его за попрошайку, но его странная поза – на коленях перед дверью – родила образ: молитва перед дверями рая. Что-то трогательно-величественное вспыхнуло в сознании и погасло: Ленка заметила, что мужичок ковыряется какими-то инструментами в замке: это был слесарь, который чинил дверь. Всего-то, вот такое чудо.
Об этом Ленка никому не сказала, сочтя ерундой. Придя домой, она завалилась спать, как и собиралась. Зря она приехала: они все ее бесили. Но платок был матери к лицу.
На фасаде дома напротив кто-то ретивый уже успел написать «Нет войне». Надпись тут же закрасили, оставив уродливую заплату. Давно, еще во времена Олеськиного детства, на соседнем доме кто-то написал огромными буквами «Комар лох». Кто такой Комар, Олеся не знала, но заочно успела его возненавидеть, любуясь на эту надпись много лет. И вот сейчас, из-за какого-то юного пацифиста закрасили и кусок Комара, поленившись замазать всю надпись целиком. «На Комара им краски не отпущено, только на войну», – Олеся скрипнула зубами.
Она помнила странный рассказ бабушки в санатории у моря, куда они ездили, когда Олеська была маленькая. Хотя говорила бабушка в комнате, вечером, когда Олеська уже засыпала, странная прихоть ассоциативной памяти накладывала на ее голос шум моря и крики чаек. А может, в прошлом всегда шумит море – прошлое и есть море, волнующаяся бездна, над которой мечутся и кричат одинокие души.