Андрей Волос - Победитель
Размышляя, он разрисовал пару листов красивыми виньетками. Взял третий и написал несколько случайных фраз — сначала стилем насталик, потом стилем насх. Может быть, ему следовало стать каллиграфом? Усмехнулся, вспомнив про гератских писцов… Да, лучше было бы стать каллиграфом. Для выходца из семьи небогатого скотовода — это хорошая карьера… Революция, — написал он стилем насталик. Да, революция… Никудышный из него получился революционер. Каллиграф, возможно, получился бы лучше… Революционер не может быть идеалистом. Конечно, ему приходится говорить об идеалах — о свободе, о равенстве и братстве! Но это всего лишь слова, беспрестанно и беззастенчиво повторяемые слова! За слова отвечает язык! А руки в это время должны так же беспрестанно и безжалостно сеять смерть и неволю!..
Вообще-то, он старался. Он старался быть безжалостным. Изо всех сил старался. Но, как говорится, если ты родился ослом, тебе не стать лошадью… Выжигал в себе все человеческое — и все равно остался идеалистом. Поэтом. Писателем…
А если бы не было революции?
Он только сейчас об этом задумался… Прежде казалось — все идет правильно. Есть стена — ее нужно проломить. Как ее проломить? — она ощерилась железом, сталью, ее охранники беспощадны, бесчеловечны!.. Все-таки проломили. Оказалось — полдела. Есть еще враги, их нужно уничтожать. Начали уничтожать… Скосили десяток — выросла сотня. Скосили сотню — появилась тысяча. Куда ни брызнет их поганая кровь — там новая поросль!..
Но откуда столько врагов? Почему их не было раньше? И вообще — как жил народ без них, без революционеров? Разве только страдал и мучился?..
Он решительно придвинул чистый лист, занес перо и… и, посидев так минуты полторы, отложил ручку.
Все сгорело в душе. Все испепелилось. Когда-то она волновалась, кипела!.. Сейчас — как будто деревяшка в груди. Комок глины. Стучи не стучи — не достучишься…
Все кончено.
На самом деле — все.
Ах, если бы можно было отказаться! — отказаться от власти, отказаться от самого себя — такого выгорелого изнутри, такого опустошенного!..
Он старик… жизнь прошла… и что же — прошла даром?..
Тараки вздрогнул и прислушался.
В замочной скважине ерзал ключ. Щелкнул замок, дверь открылась.
На пороге стоял офицер. За ним теснились еще какие-то люди.
Офицер прошел в комнату, и Тараки с некоторым облегчением узнал старшего лейтенанта Рузи из подразделения охраны. Бывшей его охраны.
— Нам поручено перевести вас в другое место, — сказал Рузи. — Там вы будете в большей безопасности.
Именно так, безлично. Ни тебе «товарищ Генеральный секретарь». Ни хотя бы даже «товарищ Тараки»…
Из-за его спины появились еще двое — как-то нерешительно вошли. Этих он тоже знал — старший лейтенант Экбаль, лейтенант Хадуд… Хадуд держал за спиной какую-то белую ткань. Простыня, что ли? Зачем?
Тараки растерянно переводил взгляд с одного лица на другое. Ему так хотелось верить в сказанное!..
— А мои вещи?
— Там есть все необходимое, — ответил Рузи. — Вам ничего не понадобится. Постель мы принесем позже.
Тараки судорожно вздохнул.
— Хорошо… я вам верю…
Он тяжело поднялся, протянул руку, показал на черный кейс, стоявший в углу.
— Я вас попрошу… тут деньги и кое-какие украшения. Проследите, пожалуйста, чтобы это передали жене.
Рузи успокоительно кивнул. Успокоительно и фальшиво.
Генсек почувствовал противную дрожь. Его человеческая составляющая — разум — говорила ему, что через несколько минут он будет мертв. Животная — вопила и билась, требуя жизни!
За что его убивать? Он ни в чем не виноват. Может быть, сказать им это? Может быть, они поверят, что он… что он не…
Чего стоят сейчас слова?
— Да, и вот еще, — он вынул из нагрудного кармана красную книжечку. — Амин — мой любимый ученик, мой товарищ по борьбе. Я прошу передать ему мой партбилет… в знак доверия.
— Хорошо, — кивнул Рузи.
Тараки протянул билет, но Рузи, вместо того чтобы взять его, неожиданно накинул на потную подрагивавшую руку бывшего Генсека какую-то петлю.
Партбилет упал на пол.
Тараки в ужасе отшатнулся.
— Что вы делаете?!
Экбаль толкнул его к постели.
Тараки дико закричал.
Хадуд попытался зажать ему рот.
Тараки укусил ладонь. Хадуд отдернул руку, яростно ударил кулаком в лицо.
Шатнувшись, Тараки повалился на кровать.
Рузи схватил его вторую руку и в два рывка намотал веревку. Налег на связанные руки животом.
Тараки извивался, рыча и скрипя зубами.
Хадуд всем телом прижал его ноги.
Экбаль схватил подушку.
Дикий взгляд Тараки был последним — подушка закрыла лицо, Экбаль навалился на нее изо всех сил.
Был слышен хрип.
Вождь сильно бился, и им приходилось налегать как следует.
Минут через десять, отдышавшись, завернули тело в саван, принесенный Хадудом, и вынесли из комнаты…
ГЛАВА 4
Дела семейные
Москва гудела, спешила, мчалась, разбрызгивая лужи, неправдоподобно ярко отражалась в мокрых витринах, вздымала титанические транспаранты, на которых рабочий, колхозница и космонавт стояли в обнимку под надписью
«ПАРТИЯ — НАШ РУЛЕВОЙ!»
МОСКВА, ОКТЯБРЬ 1979 г
Она была совершенно живой и реальной, а то, чем он жил еще совсем недавно — жара и пыль Кабула, напряжение постоянной готовности, щекочущее ощущение опасности, Вера, Николай Петрович, Князев, товарищи — все это уже казалось какой-то зыбкой иллюзией, рассеявшимся миражом. Несколько дней назад самолет, унесший их из этого долгого сна, тяжело сел на мокрую взлетную полосу, загремел, заколотился, завыл… сбросил скорость, начал рулежку. Министров ждал темно-синий РАФик со шторками на окнах и две черные «Волги» с синими мигалками. Встречающие — четверо в черных костюмах с черными зонтами в руках — быстро рассадили их по машинам, дверцы захлопнулись, и они умчались. Рампа медленно опускалась. Плетнев вышел на бетон и задрал голову к небу, раз за разом глубоко вдыхая этот сырой, холодный и родной воздух. «Что, не надышишься?» — с усмешкой спросил Симонов. «Да уж, — пробормотал он, вытирая мокрое лицо. — В гостях хорошо, а дома лучше…» Потом грузовик съехал по аппарели, и уже было странно видеть на его бортах арабскую вязь вместо обычных московских номеров…
И, как всегда это бывает, все прежнее стало быстро откатываться, меркнуть, застилаться новыми делами и заботами… Но все же каждый день он, просыпаясь. прикидывал — в Москве утро… а у них уже разгар дня, жара… Должно быть, Вера заглянула к Николаю Петровичу, и они обсуждают свои врачебные победы… и не вспоминают о нем… А может быть, именно в эту минуту она вспоминает? Плетнев видел ее глаза, видел грустную улыбку, с которой она его провожала… В груди становилось тепло, хотелось поднять руки и закричать со всей дури: «Ве-е-е-ера!»