Павел Мухортов - Повести и рассказы
В такой последовательности рассуждал Люлин, находясь в номере, испытывая самые противоречивые чувства. Он ругал себя за злопамятность и между тем от сознания того, что отказывать теперь бессмысленно, неловко, не по–мужски, какая–то злоба кипела в сердце. То он начинал убеждать себя, что ехать просто необходимо, иначе ребята обидятся и не забудут упрекнуть: «Отпахать четыре года и не проститься — свинство высшей марки!» Но то, что внизу его дожидался именно Гусаров, угнетало. Люлин не раз поступал вопреки своему желанию, но не подчиниться исходящей со стороны чьей–то власти не мог, хотя, оставшись наедине с собой и припоминая раздвоение, клял себя ужаснейшими словами, но, спохватившись, чувствовал, что лжет себе. Он дотошно разбирался, что же возникало вперед — ложь его или страх, и убеждался, что страх. «Мы едва ли не всю нашу жизнь чего–то боимся, сами не зная чего. Наши представления, вызванные страхом о возможных последствиях того, что еще не совершено, нагоняет дополнительный страх, часто мешающий благим нашим намерениям, превращая их в бесплодные мечтания», — так думал он. Внезапная эта мысль поначалу его неприятно поразила. Но Люлин, скорчив смешливую физиономию, по–ребячески произнес что–то, вынырнул из номера, на ходу застегивая китель.
Уличная духота словно ждала его появления, обступила, ошпарила, после темного номера яркий солнечный свет на мгновение ослепил. Приближаясь к машине, Люлин ощущал слезный блеск и щурился, улыбался неловко, а когда здоровался с девушкой Гусарова, почему–то смутился.
Знакомились уже в машине. Девушку звали Люсей. Возраст их любви исчислялся месяцем. «ничего, хорошенькая», — подумал Люлин, усаживаясь на заднее сидение, телом продавливая нагретую обшивку, а когда узнал, что она дочь солидного генерала, только присвистнул — иного от Гусарова и не ожидал.
За руль села Люся, и Люлин опять удивился: отчаянная.
В салоне дышалось тяжело, казалось, здесь скопился дневной зной. Но вот выехали за город, набрали скорость, и ветер, ворвавшийся из–за приопущенных, замутненных пылью стекол, приятно охладил. Машина ровно мчалась по гладкому, как лед, шоссе. Играл магнитофон, и то ли от чересчур громкой музыки, то ли от жары у Люлина давило в висках. Но было весело. Гусаров, оживленный и радостный, шутил, рассказывал анекдоты, постреливал карими глазами, закатывался в громком смехе.
— Четыре года отпахали, Люлин! Очнись, родной! — Гусаров широко улыбнулся и хлопнул азартно Люлина по колену. — Все в ажуре. Кумекаешь? Теперь лю–ди мы… Не будет больше подъемов, хана баням, где примораживаются ноги к полу, хана нарядам, караулам. Всего маразма не будет! — и он потянулся, разводя с хрустом руки, спросил, обращаясь к Люлину, краем глаз поглядывая на Люсю:
— Чего молчишь? Не прав я?!
— Не совсем. Я и раньше себя человеком считал.
Гусаров ухмыльнулся.
— Ахинею несешь, родной. Ну, да ладно, — и он вдруг пропел натужным басом: — Эй! Налей–ка, милый, чтобы сняло блажь… А что раньше, Люлин? Очнись. Служба и ряд ограничений, начиная умственными и кончая правовыми. А зачем? Чтобы масса людей выполнила волю одного. Но с нас хватит, выдрессировали. Теперь наша очередь. Вчера с одним базарил, лейтенантик молодой, навроде тебя. Плакался, бойцы совсем от рук отбились… Я бы на его шустро шустро научил службу любить. Завел в канцелярию и в дыню — бац! — Гусаров дернулся телом, побелел, изменился в лице.
— Денис, но ты же сам только что говорил об уважении к человеку.
— Ха! — осклабился Гусаров. — Все относительно, Люлин. Пирамида перевернулась. Теперь вовремя надо успеть взобраться наверх, не то доблестное офицерство с грязью смешает. Естественный отбор. Да, Люлин, какая коррида творилась на распределении. Конкурс лап, война миров. Люська вон подтвердит. Да, Люсь? Какой кровью досталась мне эта Германия…
— А, помнишь, — подал голос Люлин и посмотрел на Гусарова, — как маршем шлепали по лесу? Сколько тогда было? Двадцать пятя километров? Полная выкладка и все пот, пот на бровях.
— А как же? Я пел тогда под гитару, — Гусаров откинул кивком густые волосы и гордо повернул смуглое плотное лицо (тонкая скобка усиков под широким носом приподнялась). Не мигая. Гусаров уставился на Люлина, словно припоминая, как редким осенним лесом цепочкой по двое шли, приминая сапогами опавшую листву. Лесков, как коромысло, тащил на плечах гранатомет и, улыбаясь, подбадривал Люлина, мокрого от пота, хмурого, который мучился с ПК и пулеметной коробкой. Гусаров, веселый, шел в колонне замыкающим вместе с командиром роты и пел.
— А как мы жили до моратория? Помнишь, Люлин? Сматывались через забор, шли в кабак, вино рекой…
— Алкоголики, — мягко протянула Люся.
— Ерунда, — отрезал Гусаров и обратился к Люлину, — Васю, ротного, еще помнишь? Как он учил? Я не знаю армейского офицера, который бы не осилил литр водки. Во мужик!
— Не мужик, а подлец.
— Брось, Люлин! На таких, как он, армия держится. Они — ее опора. Ты что дуешься? Посадил под арест так и все, враг?
Эта его манера спрашивать весело и зло, колючий, точно пронизывающий взгляд хитроватых глаз, свойственный людям властолюбивым, что опять–таки подметил Люлин, задели. Однако Люлин промолчал. Гусаровская простота не нравилась. Он редко бывал искренен, а нескрываемое бахвальство в тоне, коим ведал он о своих победах в любви и драках, опротивела. Но еще больше не нравилось Люлину ловкое его вползание в чужую душу.
— При нем жилось, как у Христа за пазухой.
— Держи карман шире. Кому жилось хорошо? Подхалимам? А честных и думающих пинали, как еловую шишку…
— Напрасно ты так, Люлин. Зачем обижаешь чудесного человека?
— Зачем? А зачем в самом деле? Разве ротный был виноват, что нашу роту бросали кому куда вздумается, затыкали на показухах дыры? Мы наводили марафет в ущерб учебному времени. Но он плевать хотел на достоинство. Он затыкал рот окриком, матом, наказанием.
— Ерунду ты гонишь, родной. Ты, Люлин — демагог! — Гусаров усмехнулся и потыкал пальцем в обшивку крышки салона. — Оттуда, родной, все оттуда.
— Конечно, виноватых теперь нет. Откуда же еще? И мы все дальше катимся, Денис. Куда? Первые два года строили. Ах, прости, обновляли учебно–материальную базу. Пока строили, разучились учиться. А зачем? Диплом все равно дадут. И вот он в кармане и не играет абсолютно никакой роли в распределении. А что играет? Нужный звонок, связи, деловые люди, женитьба выгодная. Тошнит от этого.
— Ты просто завидуешь.
— Кому?
— Более удачливым.
— Скорее ненавижу. Вертких, лживых, которые ради собственной выгоды пройдут по головам товарищей. Мелочь, когда по приказу натирают мелом вышку на стрельбище или красят траву? Ничего вроде и не страдает. Разве что человек от такого труда смеется, горько, иронично, и тем более когда видит, что начальству такой труд важен и оно довольно. Но потом появляются люди, которые двадцать лет прокладывают канализационные трубы, мелом пол натирают, получают звезды и вносят «посильный общее благополучие». И ничегошеньки не изменится, пока не вырвут с корнем «золотую», ненужную середину, негодную с их показухой и чванством, с их софистикой и догматизмом, с их стариной и затхлостью, ничего не выйдет пока будем думать обо всех, а не о каждом, пока не вспомним, что в молодых надо воспитать в первую очередь благородство, трудолюбие, самоуважение…
— Тебя послушать, так дрянь наша жизнь. А ты оцени зависть, с какой глазеют на нас.
— Какая к черту зависть? Кто глазеет? Глупцы из глубинки, никогда не видевшие погон? Или мещанки, обалдевшие от денег? Люлин осекся, заметив в прямоугольнике зеркала, как вздрогнули напряглась за рулем спутница Дениса, не принимавшая участия в споре, как вспыхнули, заиграли злые огоньки в ее глазах. Гусаров не выдержал, засмеялся, зазвучали железные нотки злого протеста, гладкие щеки раздулись, он срывался, переходил на крик, наставительно возражая:
— Чижова вспомни, Люлин! Ты и его за дурака считаешь? Сколько в его глазах зависти и боли? А у других, кто поступал в училище по два–три раза? И не Чижов ли написал: «Я ухватил судьбу за хвост!»
Необъяснимая боль сжала сердце Люлина. «Я так и не нашел времени, чтобы по душам поговорить с Андреем. Может, и в самом деле он стыдился своего малодушия, которое толкнуло на отчисление, и он, чтобы доказать самому себе, что может быть выше обстоятельств, вернулся сюда? Но строка о судьбе, не безумие ли это?» Возразить Гусарову было необходимо, и Люлин, обманывая, но желая, чтобы было именно так, отрезал упорным, убежденным в правоте голосом:
— На Чижова надавил отец! И Чижов, он — мой приятель, а мне лучше знать то, чего не знаешь ты, понял? — Люлин хотел сказать Гусарову то, что знал он, но не знал Гусаров, однако промолчал.