Ирэн Роздобудько - Пуговица. Утренний уборщик. Шестая дверь (сборник)
Он напоминал ей большого и глупого ребенка.
– Да вот хотя бы с ним… – и она кивнула в сторону итальянца, который в свою очередь оживился и со значением поднял бокал. Ларик помрачнел.
– Я не буду тебе мешать… – наконец выдавил он, – если хочешь, я вообще не выйду из номера.
– Снова глупости! Ты у меня будешь купаться, гулять, дышать свежим воздухом и есть шкампий! И вернешься домой красивым и толстым. Ты ел шкампии? Правда, в поваренных книгах их называют «скампиями», но здесь другое произношение…
– Не говори со мной, как с ребенком, пожалуйста. Это меня убивает…
– Ладно, не буду… Выпьешь что-нибудь?
Анна-Мария заказала кампари и они выпили, не чокаясь и больше ни о чем не говоря. Море наконец-то пришло в движение и билось совсем рядом, как огромное сердце. Странный полумрак – такой же странный, как и прозрачность пустынного утра, – окутывал лицо сидевшего напротив Ларика, и оно казалось вылепленным из синей глины. Оркестрик тихо наигрывал мелодию из какого-то фильма Кустурицы. Они не заметили, как остались в кафе совсем одни – только итальянец продолжал сидеть, наблюдая исподлобья за странной иноязычной парочкой.
– Пора спать, – наконец сказала Анна-Мария, и Ларик подал ей согнутую в локте руку. Несмотря на вечернюю прохладу, его рука была теплой.
– Замерзла? – спросил он. – Жаль, я не догадался захватить свитер…
Они направились к гостинице по тускло освещенной аллее, и деревья смыкали над ними свои густые душистые кроны. Анна-Мария снова удивилась ватной тишине, стоящей вокруг.
Он провел ее до дверей номера, помог открыть дверь. И затоптался на пороге.
– Уж не думаешь ли ты, что я, как подруга твоей матери, буду учить тебя премудростям любви, как в пошлых кинофильмах? – Наконец резко прервала молчание она. – Иди к себе! И не опаздывай на завтрак!
Ее слова подействовали на него как пощечина, даже на щеках проступили алые пятна. Он что-то хотел сказать, а потом повернулся и, понурив голову, побрел прочь.
– Подожди! – Анне-Марии стало его жаль. – Ну не обижайся… Зачем ты вообще сюда приехал? У тебя что, нет своей компании?
Он повернулся и сделал несколько шагов навстречу:
– Я люблю тебя. Я очень тебя люблю… – еле слышно произнес он и, быстро повернувшись, зашагал к лифту…
* * *Удивительно: ее еще можно любить! Анна-Мария закрыла дверь и прислонилась к ней спиной… Она представила себя старой баржей, обросшей тоннами ракушек, загрузшей в песке и иле, – эдакой железобетонной конструкцией, забывшей о парусах. Но вот маленькая чайка присела на ее прогнившую корму и почему-то не захотела улетать. И в сердцевине баржи что-то щелкнуло – может быть, включился давно заржавевший двигатель или непонятно от чего крутнулась выцветшая стрелка компаса. И дело было не в этой маленькой чайке… Чайка и баржа, мысленно усмехнулась Анна-Мария, союз сюрреалистический.
Она, наконец, начала понимать, почему приехала сюда: чтобы не возвращаться. Нет, она, конечно же, возвратится назад, согласно купленному обратному билету, но – не вернется. И это стоит обдумать. И думая, счищать с себя налет приросших намертво ракушек. Ей вспомнился фильм «Амели», кассету с которым она купила совершенно случайно. Разве она, Анна-Мария, не ела нанизанные на все десять пальцев вишни, не хоронила букашек в спичечных коробках, не была убеждена, что на свете существует десять разных дождей и все они – ее братья?! Разве она думала, что через пять-десять-двадцать лет загрузнет в песках, превратившись в недвижимый памятник самой себе?..
«Э… милая моя, – словно услышала она голос Ады. – Тебе снова захотелось ходить в драных джинсах и питаться кабачками?! Не выйдет! Да ты и сама не захочешь этого! Ты просто отравилась своей деловой жизнью, но это вскоре пройдет. Через год тебе стукнет сороковник, и искать смысл в этом возрасте просто смешно. Кроме того, ты прекрасно знаешь, что его нет. Смысл жизни – в самой жизни. В том, что ты ешь, спишь, дышишь и зарабатываешь деньги. Кстати, именно «зарабатываешь» – а не в самих деньгах. На это я, пожалуй, могу сделать тебе скидку – в самих деньгах ищут смысл дураки, а ты девочка умная…»
«И ты уверена, что мне уже не выбраться? – продолжила диалог Анна-Мария. – Я что-нибудь придумаю, вот увидишь…»
* * *…Они сидели на краю парапета и болтали ногами, распугивая мелких рыбешек, шныряющих у самой кромки. Минута неловкости после вчерашнего прошла, как только Анна-Мария произнесла за завтраком несколько незначительных фраз. И теперь они мирно сидели у самого моря, все так же молча, но это молчание не обременяло, не наводило скуку. И то, что Анна-Мария решилась заговорить с Лариком о своем нынешнем состоянии, было платой за его вчерашнюю откровенность.
– Знаешь, чего мне хочется больше всего на свете? – сказала она. – Купить билет на какой-нибудь поезд – все равно куда он идет – и уехать в неизвестном направлении. Снять номер в захудалой провинциальной гостинице и спать там двое суток, а потом снова сесть в поезд… И так – пока не кончатся деньги. А когда они кончатся, попробовать жить без них. Собирать бутылки, жить с бомжами и спускаться все дальше и дальше вниз. Туда, где никто не сможет побеспокоить или найти меня… Ты не удивлен?
– Нет. Я сам иногда думал об этом. Но ты не представляешь, о чем говоришь! Неужели ты думаешь, что никто, кроме тебя, хотя бы раз в жизни не думал о возможности ухода, о некой двери в вечность, за которой совершенно другая реальность! Но беда в том, что даже там, как ты говоришь, «внизу», – это тоже реальность. Ибо совсем уйти – слишком большой подвиг, на который мало кто способен.
– Знаешь, нас учили быть хозяевами своей жизни, а мне кажется, что это и так понятно. Важнее быть хозяином собственной смерти, чтобы потом, в старости, не перейти черту, за которой – потеря памяти своей жизни.
Ларик опустил голову. Анна-Мария подумала, что, должно быть, она его здорово напугала.
– Давай доплывем во-о-он до той скалы! – сказала она. Но Ларик никак не отреагировал на это предложение.
– Хочешь, я скажу, какое на тебе было платье, когда я впервые тебя увидел? – наконец заговорил он.
Анна-Мария улыбнулась.
– Как ты мог такое запомнить, ты был совсем маленький!
– Ну, во-первых, не совсем… – упрямо мотнул головой он. – На тебе было голубое платье из марлевки – так, кажется, называлась эта ткань – с маленькими розовыми букетиками и белые босоножки с пряжками в виде ромашек. Одна потом потерялась… Волосы у тебя были собраны в «конский хвост». А еще были белые клипсы…
– У тебя есть девушка? – спросила Анна-Мария, желая изменить тему и понимая, насколько нелепо прозвучал вопрос. Ларик поднялся с парапета.
– Идем, я кое-что покажу тебе.
Он протянул ей руку.
– Куда ты меня зовешь? Мы ведь еще ни разу не искупались!
– Идем, это быстро…
– Ну хорошо…
Всю дорогу от моря до своего номера он не отпускал ее руки, как будто она могла вырваться и убежать. В комнате он достал из шкафа свой чемодан, вывернул на кровать кучу вещей и наконец достал с самого дна небольшую металлическую коробку.
– Она у меня всегда с собой, – пояснил он. – Не хочу, чтобы мать рылась в моих вещах, есть у нее такая милая привычка, все наркотики ищет…
Ларик криво усмехнулся, откинул крышку и высыпал содержимое на туалетный стол.
Анна-Мария долго не могла понять, что за куча мелкого барахла оказалась у нее перед глазами. Пуговицы, брошка, заколки, пластмассовый браслет, пряжка от туфель в виде цветка… Стоп! Она по очереди подносила вещицы к глазам. Да это же ЕЕ заколки, ЕЕ пряжка, ЕЕ браслет. Сколько же им лет! Она надела на руку смешной пластмассовый ободок. Ну конечно, она оставила это незатейливое украшение много лет назад в ванной, когда ночевала у Адки…
– Послушай, Ларион, ты что – ненормальный? Может быть, ты маньяк? – Она перебирала мелочи, узнавая их и не веря собственным глазам.
– А вот еще… – сказал он и протянул ей потрепанный блокнот. – Возьми. Я хочу, чтобы ты знала…
Анна-Мария взяла блокнот.
Купаться расхотелось. Несмотря на то что слова и поведение Ларика она не могла воспринимать всерьез, ее все же мучило любопытство. Она направилась в свой номер, устроилась на балконе в широком шезлонге и принялась читать.
Конечно же, это был его дневник. Анна-Мария посмотрела на дату. Все понятно, он начал его вести в четырнадцать лет. Записи были не частными. Иногда между первой и следующей лежал временной отрезок в полгода, а то и в полтора. Сначала все это показалось ей забавным, но чем дальше она углублялась в страницы, тем тревожнее становилось на душе, как будто это писала она сама – кому-то неизвестному, далекому и несбыточному.