Леонид Гиршович - Арена XX
Их младшая дочь Нэля запомнилась мне в зеленых вязаных носках с красным ободком, без тапок, берущая у нас почитать подписного, коричневого с красной полоской на корешке Бальзака или болотно-зеленого Мопассана – и тот и другой до сих пор на полке.
Нет, могло быть хуже. Курбако, конечно, «хулиган», но не «хулиган-хулиган».
Другая семья – державшие нейтралитет Юсуповы: татарин дядя Витя (у меня что-то непропорционально много татар, должно быть, под влиянием «Куликовской битвы» Пригова), крупная белоглазая тетя Надя, работавшая в фотоателье внизу, и невзрачный, похожий на личинку своей матери, Геня – моих лет. В фильме «Два капитана» ему больше всего понравилось, как «Ромашка хочет выстрелить: кы! кы! Не получается. Хочет ударить: бам! бам! По дереву. А когда Саня к нему живой пришел, он сгущенку ел… плюх! И всю банку на себя вывернул». От Гени я узнал, как вешали немцев – со слов тети Нади: «А у одного вот такая сопля».
– Я не ходил, – сказал мне отец. – Нечего на это смотреть.
Ни дед Иосиф, ни бабушка Гитуся, ни Исаак – никто не ходил. Предпочитали смотреть на это чужими глазами.
– А я ходила, – сказала мать. – Они Юлика убили.
Неужели правда, а не чтоб сказать наперекор?
Когда она вернулась из Казани, ее ждал сюрприз: я был обрезан.
– Изуверы! А как ты-то мог? Какие изуверы!
А что отец мог – драться? Сказать своему отцу, своему Создателю, «нет»? Воевать с ним? Ему врачи воевать не разрешили. Пожаловаться Курбакам и чтоб те вызвали милицию?
– Лилюша, может, в этом и есть свое рациональное зерно. Говорят, с медицинской точки зрения так лучше.
Лично я не знаю, как лучше, мне не дано сравнить. Можно было бы спросить у тех, кто подвергся этой операции в зрелом возрасте. В «Нашей стране» (название газеты – забавно, что их под таким названием одновременно выходило две: одна в Тель-Авиве и другая, условно говоря, «власовская», в Буэнос-Айресе), так вот, в нашей стране изо дня в день давалась рамка:
Очень важное сообщение для вновь прибывших из Советского Союза! Брит мила лицам всех возрастов. Производится высококвалифицированными врачами-хирургами в больничных условиях. Бесплатно. Секретность гарантируется. Обращаться…
Обратились. У нас в роте сразу трое: двое русских и один из Латинской Америки. Перспектива заключить с Богом союз, завещанный нам праотцем Авраамом, привлекала еще и восемнадцатидневным отпуском. Права на него израильтяне лишались уже на восьмой день жизни. Необходимость такого отпуска явствовала из Священной Истории: похитители Дины были неспособны обороняться[89], мы же – Армия Обороны.
– А как это вышло, что ты не обрезан? – спросил я у аргентинца, взиравшего на русских с сияющих высот марксизма[90]. В начале семидесятых многие соотечественники Команданте Че вдруг вспомнили о своих еврейских папах и мамах и поселились в Израиле, спасаясь от положившей на них глаз хунты.
– А у меня отец – испанец, он не дал.
«Ну да, отец-испанец, наваха-парень, такой не даст».
Потом он мне рассказывал: после того как им состригли препуций, они в нарушение больничного режима отправились прошвырнуться. «Все трое шли вот так», – и сподвижник Че Гевары показал как. («Вы видели, как ходят крабы?» Г. Аполлинер.)
СОПЕРНИЧЕСТВО, РЕМЕСЛОВ Ленинград они перебрались, когда агонизировал НЭП. В местечке у деда был гешефт, не помню какой, запомнил только название: «Взаимодопомога». Вынужденный закрыть свою лавочку под натиском превосходящих сил классового противника, он подался в бывшую столицу. Почему не в Москву? (Мамаша дарит сыну два галстука. Когда в одном он приходит к ней, то слышит: «А тот тебе не понравился, да?».)
Поголовная неграмотность, делающая первые шаги к поголовной грамотности в лице своих детей, на аллегорическом панно «Утро новой жизни» представлена в образе чадолюбивого племени, поющего под звуки маленьких детских скрипочек:
Ломэр тринкен, алэ хаим,
Айя-ай-яй-яй!
Фор дем лэйбн, фор дем нойэн,
Айя-ай-яй-яй!
Ауф Сталинс Конституций
Айя-ай-яй-яй!
Эмансипация начинается с того, что евреи с волчьим аппетитом набрасываются на культуру народа, к которому исторически прибились. А заканчивается всё парадом гордости: столбцы имен, высеченных в мраморе. Мы больше русские, чем сами русские! Мы больше немцы, чем сами немцы! Мы больше французы, чем сами французы! Айя-ай-яй-яй!
С другой стороны читаем: «Лишь богатое просвещенное еврейство в Империи тянулось к русскому, прочие – еврейская ремесленническая провинция – были как тот волк, который все в лес глядит. Своеобразное “западничество” еврейских низов в России по их интеллектуальным возможностям прежде всего выразилось в симпатиях к западноевропейским созвучиям. Ничего подобного в русском мещанстве не наблюдалось».
Что нам хотел сказать автор? Что черта оседлости, читать-писать-говорить не умевшая, а только «гал-гал-гал», ощущала как свое Мендельсона, Шуберта, Моцарта, тогда как читатели Блока предпочитали, ударив по гитарным струнам, запеть: «Совлеку с плеча шаль узорную». Этим местечко подтверждало: да, мы – австрийские шпионы. (Бабушка Гитуся, хотя была немножко разбавлена Россией, но в общем тех же щей.)
Исачок на целую школу-семилетку младше своего брата Марика, кротко с ним нянчившегося. Оба пошли стезей, где их не подстерегали ни ОБХСС, ни двойная бухгалтерия, плавно переходившая в двойную жизнь. Их ждал успех, который измеряется овацией, а не тот, что измеряется статьей в уголовном законодательстве. Как раз этот успех избегает публичности. В противном случае он именуется нетрудовыми доходами, хищением социалистической собственности, подрывной деятельностью в сфере экономики – в зависимости от степени успешливости.
Но отца успех так и не дождался. Подростком Марик проявлял интерес и к роялю, и к композиции, и к дирижированию, а в итоге кормиться пришлось от балалаек, для которых перекладывал песни из репертуара соседских хоровых застолий. «Давид Прицкер, “Волжская краса” в обработке для оркестра русских народных инструментов Марка Гуревича». Для деда это было унизительно. «Читать-писать-говорить не умевший», он слушал соль-минорную фугу Баха, которую играл Исачок, слушал с глазами, полными слез.
Исачок – полная противоположность старшему брату. На скрипке он играл с той пальцевой ловкостью, за которую был отличаем с молодых, по-скрипичному коротких ногтей. До лауреатства дядя Исаак, правда, не дотянул: нервы – что, может, и лучше, если помнить о бесполезной славе большинства вундеркиндов. Тем более что он оказался в отборной стае: у каждого медовое и одновременно одесское выражение лица. Заграничные гастроли – их всё. Оркестр Филармонии. В привозном ходили, ловя на себе напряженные взгляды прохожих. В сравнении с их шмутьем, шмутье одевавшихся в «Березке» выглядело скучной номенклатурной подачкой. Лишь одна забота гложет их: «Выпустят ли меня в следующий раз из клетки?». И еще одна забота – уже выпущенного, роющего носом сваленный в кучу распродажный текстиль: как выгоднее отоварить свои суточные, чтобы по возвращении урожай был даже не сам-четверт (классика черного рынка в расстрельно-хрущевские годы), а сам-десят! Сам-двадцат! Иных сограждан охватывает столь умопомрачительное желание носить синтетическую диковинку, что они ни за какой ценой не постоят. Да еще на пряжечке! Да еще с замочком! Да еще в заграничную полоску! А заграничный цвет – чистый, обнаженный, интенсивный, он как вкус тамошней конфеты, как аромат тамошнего мыла. (Заграница не только неон и нейлон, она – спасшаяся дореволюция. Это способ приведения людей к общему знаменателю.)
Свой кусок хлеба с маслом эти предки челноков окрестили «платой за страх». Но не хлебом единым, хоть бы и с маслом, жив человек, а сознанием своей принадлежности оркестру, взысканному главной привилегией страны: выезжать за кордон. Поэтому лучше не вспоминать о тех, кто попал в невыездные. В вынужденном творческом простое с сохранением половинного содержания скиталось по Ленинграду несколько оркестровых теней, покуда их товарищи блистательно отсутствовали.
Между отцом и дядей Исааком стояла ярость моей матери. Высоко взметнулась.
– Он всем обязан Маркуше, который, вместо того чтобы заниматься, возился с младшим братом. В благодарность хамское поведение.
Дед молча уставился на граненый стакан чаю с конструктивистским изломом ложечки в нем. Разговор происходил при жене Исачка Жене, густобровой «фифе» – преподавательнице английского в Академии Художеств. Исачок в этот момент отоваривался японской электроникой в универсальном магазине «Мицукоси».
«Хамское поведение» проявилось в том, что пятую годовщину свадьбы они отмечали дважды. Как сказала мать, «бедные родственники отдельно, хорошая публика отдельно».