Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2009)
В автобиографической прозе Никонов наконец подводит итог своим философским исканиям: «…вся философия со всеми ее школами и направлениями не более чем детская игра, которая нужна человечеству, как детям игра в кубики». Через философию человечество лишь приближается к пониманию высших истин — законов природы. Они снимают кажущиеся противоречия между жизнью и смертью, создают ту гармонию бытия, разрушение которой будет для человечества видовым самоубийством. В этой системе находится место и эротомании Никонова, идущей от избытка все той же витальной силы. «Биология и есть высшая философия жизни» (разрядка Никонова. — С. Б. ), — утверждает автор «Следа рыси» и «Лесных дней».
Все естественное, природное разумно и совершенно. Химеры, которые создает человеческий дух, интеллект только вредят миропорядку, в сущности своей — совершенному: «…молодняк весело растет из колодника, красивый и совершенный жук выбирается из древесного гнилого ствола, пни усеяны как бы идущими на приступ опятами, и жадный грибник, сопя, режет их ножом, чтоб наполнить корзину и довольно брести к остановке электрички. Дома будут пироги с грибами и — продление жизни».
Лучше и в самом деле не скажешь. Однажды Никонов заметил, что признает только два божества, — Свободу и Природу. Им Никонов поклонялся всю жизнь.
[8] Никонов даже получил премию «Нашего современника» за лучшую публикацию 1979 года.
[9] Лукьянин В. Самый никоновский роман. Том 8, стр. 326.
КИНООБОЗРЕНИЕ НАТАЛЬИ СИРИВЛИ
Докторишки
В 2008 году в России появились три фильма, где герой — врач, место действия “дикое поле”, населенное “диковатым народцем”, а результатом соприкосновения стихий интеллигентского гуманизма и родимого хаоса становится гибель героя.
При этом действие первого — “Морфий” Алексея Балабанова — происходит в 1917 году. Второго — “Бумажный солдат” Алексея Германа-младшего — в 1961-м. Третьего — “Дикое поле” Михаила Калатозишвили — в наши дни (сценарий же Петра Луцика и Алексея Саморядова, положенный в его в основу, написан в начале 1990-х).
Что же получается?
Выходит, 100 лет — все то же? Революция ли на дворе, полет первого человека в космос, распад “совка” или торжество “вертикали”, — все так же “недоступна” черта между интеллигенцией и народом, все так же бессильно “образованное сословие” посеять на 6-й (теперь уже, говорят, 8-й части суши) зерна устойчивой, способной к развитию и пригодной для жизни цивилизации.
О “недоступной черте” и вечной российской дилемме “интеллигенция и народ” написаны уже библиотеки. Теоретически проблема обсуждена со всех точек зрения и на всех уровнях: от философских трудов до площадной ругани. Но в практическом смысле она по-прежнему не поддается решению. И двухвековой спор “западников” и “славянофилов”, хоть и деградировавший ныне до матерной интернет-перебранки “либерастов” и “педриотов”, все так же актуален и так же горяч.
Любопытно поэтому взглянуть, как означенная коллизия трактуется в фильмах нынешних режиссеров, дружно взявшихся отчего-то именно сегодня снимать про “земских докторов” в “диком поле”.
“Морфий”
Фильм “Морфий” поставлен Балабановым по чужому сценарию (редкий случай), написанному в конце 1999-х годов Сергеем Бодровым-младшим по мотивам “Записок юного врача” М. А. Булгакова. Таким образом, материал был для режиссера чужим в квадрате, что не помешало Алексею Октябриновичу сделать на его основе свой самый, наверное, интимный, личностный, лирический фильм. Во всяком случае, Балабанов неизменно называет его в числе своих самых любимых, подчеркивая при этом, что массовый зритель там ни хрена не поймет. Уже интересно.
Интересно и то, что на каждом этапе переработки первоисточник подвергался очень существенной смысловой трансформации, так что пропасть между сценарием и фильмом почти такая же, как между сценарием и булгаковской прозой.
Главная “фишка” сценария в том, что все приключения, которые у Булгакова выпадают на долю скромного подвижника доктора Бомгарда: ампутация ноги деревенской девушки, угодившей в мялку (“Полотенце с петухом”), трудные роды (“Крещение поворотом”), трахеотомия (“Стальное горло”), бешеная езда сквозь вьюгу и спасение от волков (“Вьюга”), — автор переадресовал морфинисту доктору Полякову, герою рассказа “Морфий”. Впрочем, доктор Бомгард в сценарии тоже присутствует, и он тоже морфинист, только “стыдная” болезнь сводит его в могилу намного раньше. Кроме того, морфием здесь балуются акушерка Анна Николаевна, фельдшер Анатолий Лукич, еще один фельдшер Лев Аронович (которого нет у Булгакова и которому Балабанов придумал звучную фамилию Горенбург). Иными словами, морфинизм тут — не частная трагедия, но эпидемия, охватившая Россию, которая, в свою очередь, подсела на революцию. Эпизод, где Поляков демонстрирует неграмотным калмыкам-красноармейцам рецепт на морфий взамен революционного мандата, придуман Бодровым. И неприятного фельдшера Льва Ароныча, делающего по ходу карьеру красного комиссара (повод для бесконечных обвинений Балабанова в антисемитизме), тоже ввел в булгаковское повествование сценарист. Бодров же придумал и компанию прекраснодушных бар, доживающих последние дни в усадьбе Кузяево, — глуповатого либерала-помещика Василия Осиповича, его развратную дочку Танечку и никчемного сына Осю, модного художника Фаворского и декадентствующую вдову Екатерину Генриховну Шеффер.
В общем, вся русская интеллигенция скопом — революционная и либеральная, декадентствующая и земская, разночинная и дворянская — в сценарии поражена бациллами вырождения и распада, и злополучная наркозависимость, которая у Булгакова была трагическим эксцессом, душевной болезнью, развившейся на почве несчастной любви, тут — норма. Думаю, Бодров-младший возвел этот “поклеп” на “образованное сословие” не со зла; ему просто казалось, что картинка “Интеллигенция и революция” так будет выглядеть намного правдивее. Сценарий “Морфий” — по сути взгляд на ранние рассказы Булгакова из 1990-х годов, когда весь жизненный опыт подсказывал автору, что в “эпоху перемен” культура и нравственные принципы облезают с Homo intelligentus, как позолота, и внутри обнаруживается нормальный зверь, жаждущий только одного: выжить. В финале в сценарии доктор Поляков, сбежавший из московской психиатрической клиники и преследуемый ватагой красноармейцев, пристреливает совершенно постороннего татарина-дворника, сдуру вздумавшего его задержать. Врач-убийца у Булгакова тоже есть — доктор Яшвин из рассказа “Я убил”. Но Яшвин убивает садиста-петлюровца, вступаясь за честь женщины. Поляков у Бодрова убивает, чтобы спасти свою шкуру. Такая вот небольшая разница, свидетельствующая, что общество наше в нравственном отношении сделало за девяносто лет большой шаг вперед.
По части отсутствия иллюзий при взгляде на русскую интеллигенцию Балабанов с автором сценария вполне солидарен, но кино он при этом снимает совсем о другом. Его волнуют коллизии не социальные, типа “больные люди в больной стране”, а метафизические: как быть, когда в мире нет ни Бога, ни смысла. И потому Россия, революция, евреи, баре, крестьяне, большевики — все это в картине лишь фон. На первом плане — история персональной погибели одного отдельного человека — доктора Полякова.
Юного врача играет в балабановском фильме Леонид Бичевин (кто помнит — юный фарцовщик из “Груза 200”). Режиссер очень старательно перекрашивает его в интеллигента, и доктор Поляков получается просто на загляденье — молодой, симпатичный, талантливый, образованный, профессиональный, в нужные моменты решительный и бесстрашный, в прочее время — стеснительный, деликатный и даже совестливый. И этот чудесный, новенький, “с иголочки”, тщательно причесанный, в блестящих очочках доктор попадает по ходу фильма в капкан наркозависимости, как деревенская девка в мялку. Все происходит стремительно и страшно, будто во сне. Вот он, трогательно стесняясь собственной молодости, степенно пьет чай с крыжовенным вареньем в обществе накрахмаленных, улыбчивых акушерок (Ингеборга Дапкунайте, Светлана Письмиченко) и заикающегося от почтения фельдшера (Андрей Панин); и вот он уже — полутруп, бредущий покачиваясь в сером больничном халате по обшарпанным улицам революционного уездного городка с краденным из больницы морфием. Колется каждые десять минут где попало — на кладбище, в церкви, в синематографе, не раздумывая палит в человека и, наконец, стреляется сам в пароксизме неудержимого, идиотского хохота. Был человек — и нет. Почему? Отчего?
“Морфий оказался сильнее”, — отвечает Балабанов в своих интервью.