Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2009)
Герой «Чаши Афродиты» — художник Александр Рассохин, десять лет отсидевший в ГУЛАГе по пятьдесят восьмой статье, — оканчивает художественное училище, но его дальнейшая карьера не удается. Мешает судимость, а главное, Рассохин пишет в основном ню. Любимая и, пожалуй, единственная тема его творчества — женская красота и сексуальность — никак не вписывается в господствующий соцреализм. Рассохин не может вступить в Союз художников, поэтому работает на заводе или перебивается частными заказами. И пишет обнаженных женщин, как говорят художники, «за шкаф».
Образ художника для Никонова не случаен и не нов. Сам Никонов увлекался живописью, но художником из-за врожденного дальтонизма не стал. Этой же болезнью страдают горбатый лесник из «Балчуга» и герой «Стариковой горы», которому из живописцев пришлось переквалифицироваться в графики. Художник у Никонова, как правило, или непризнанный («Чаша Афродиты»), или несостоявшийся («Балчуг»).
Жизнь художника из «Чаши Афродиты» — бесконечный поиск натуры. Творчество невозможно без обладания женщиной или хотя бы любования ее прелестями. Повествование движется от одной картины и, следовательно, одной натурщицы-любовницы к другой. «Я очень хочу писать женщину, женщину, женщину и, может быть, еще пейзаж», — признается герой Никонова. «Всю жизнь я молился женщине», — писал уже сам Никонов, несомненно, передавший герою собственные вкусы. Пейзаж и женский портрет — его любимые жанры.
Герой «Солнышка» еще в детском садике любит девочку из младшей (!) группы и, одновременно, ее маму. Позднее он будет влюбляться и в одноклассниц, и во взрослых девушек. Уже в ранних вещах появляется никоновский идеал женской красоты: полная, широкобедрая женщина/девушка, подобная рыжеволосой «Купальщице» Ренуара или «Большой одалиске» Энгра (одна из глав «Чаши» даже называется «Ученик Энгра»). Идеальная красавица Никонова никогда не пользуется косметикой: она обезличивает женщину, отдаляет от природы.
В романе «Весталка» идеальный женский образ разделен между светловолосой Лидой Одинцовой (в начале романа она еще стесняется своих полных ног, на которые оглядываются мужчины), ее матерью, полной и статной, «величественной, как богиня», и красивой, соблазнительной, тоже не худой Валей Вишняковой, удачливой подругой Лиды.
Найти прообраз никоновских женщин не так сложно, достаточно взглянуть на фотографии его матери Елены Александровны и жены Антонины Александровны, что включены в девятый том Собрания сочинений. Обе — крупные, полнотелые красавицы. А вот одно из самых ранних впечатлений будущего писателя: «Я на руках у матери, теплой, мягкой, огромной. Я еще словно бы ее часть». Дальнейшее оставим психоаналитикам.
Любовь у Никонова почти всегда — плотская, сексуальная (исключение, пожалуй, — «Кассиопея»). Цензурные ограничения долгие годы не позволяли ему «развернуться», но уже со второй половины семидесятых Никонов постепенно, шаг за шагом, «раскрепощает» собственную прозу. В «Золотом дожде» впервые появляются вуайеристские мотивы — переодевающаяся женщина, ее «словно бы сияющий собственным светом зад».
Зина Лобаева из «Весталки», бисексуалка с «прилипчивыми глазами», проявляет к Лиде Одинцовой достаточно определенный интерес. Лида чувствует на себе ее «жадный взгляд». Сам автор откровенно любуется красотой «донельзя голой» Лиды. Раскрепощение успешно завершится в «Чаше Афродиты». Там будет и «черная магия ягодиц», и настоящий гимн этой, по выражению другого писателя, «непритязательной части тела»: «…зад — главная сущность женщины <…> только художники робко, подавленно пытались отобразить красоту лунно-жемчужного, грешно раздвоенного, божественно круглого и как бы вечно всасывающего мужской взгляд, ревниво хранящего еще большие тайны зада».
В «Урале» «Чаша Афродиты» вышла с подзаголовком: «Эротико-реалистический роман». Сам Никонов называл свою прозу девяностых «реализмом высшего порядка» или, — внимание, Сергей Шаргунов! — «новым реализмом». В это вечно новое понятие он вкладывал собственный смысл: полную свободу изображать «все, что творит Человек и творит Природа». Свобода без «цензурных изъятий и оскопляющих купюр». От «нового реализма» Никонова краснеют даже современные молодые люди, читатели Генри Миллера и зрители Тинто Брасса. Я не шучу!
Поздний Никонов не раз поминает имя Божье, особенно часто — в «Стальных солдатах», но неоднократно и в «Чаше Афродиты». Между тем христианство он не понимал и не принимал. Не случайно «Чаша» начинается описанием оргиастической мистерии в честь Афродиты, а завершается гневной отповедью всем противникам «высшего реализма». Особенно достается «христианскому <…> клерикальному догматизму», его «пуританским табу» и «ханжеским запретам».
Все попытки ограничить сексуальную свободу казались писателю бессмысленными и противоестественными. Герой, которому автор передал многие свои чувства, вкусы и привычки, полагает, что само понятие «порок» «придумали импотенты и фригиды» (так в тексте. — С. Б. ). В романе есть и лесбийские, и садомазохистские сцены, но господствуют все-таки фетишизм и вуайеризм.
Здесь писателя и ждала неудача. Избавившись от цензуры советской, дав отповедь цензуре христианской и, казалось бы, обретя полную свободу творчества, Никонов утратил вкус и чувство меры. Роман едва не лопается от обилия всех этих «ляжек» и «попок», «животов» и «сосков», от потоков спермы и, в особенности, от голубых панталон — излюбленного фетиша, который наподобие сквозного образа проходит через все позднее творчество Никонова.
± 1
Том 9. «В поисках вечных истин». Автобиографическая проза
В последний том Собрания сочинений вошли «Размышление на пороге. Опыт автобиографии» (1980) и «В поисках вечных истин» (1989). Автобиография 1980-го лучше, сдержанней, ближе к никоновской прозе семидесятых. «В поисках вечных истин» (ответы на вопросы читателей) — гораздо откровенней, по стилистике ближе к «новому реализму» Никонова. Это не столько автобиографическая проза, сколько публицистика.
Девятый том можно использовать в качестве своеобразного комментария к другим сочинениям Никонова. Многие страницы помогут внимательному, любопытному читателю. Например, почему у Никонова нет каких-либо эпизодов, мотивов, реминисценций, связанных с театром и музыкой, если не считать постоянных жалоб на радио, транзисторы и магнитофоны едва ли не в каждой его вещи? Оказывается, его воззрения на этот предмет сложились уже в детстве: «Если оперы <…> оставили ощущение тяжелой безысходности, то балет лишь на всю жизнь привил мне нелюбовь к худым и голенастым женщинам <…> театр оставил только одно общее ощущение безвозвратно утраченного времени…»
Никонов 1989 года заметно отличается от Никонова 1980-го. Он резок, раздражителен, даже брюзглив. Читать рассуждения Никонова об истории и политике скучно. Его критика советской власти напоминает плохой пересказ тогдашних статей из «Московских новостей» или «Огонька». Когда Никонов писал о судьбе лисенка, о приключениях рыси, о девочке Вале, о девушке Лиде, его проза была свежей, трогательной, талантливой. Но как же скучны и банальны его суждения о марксизме, социализме, о Ленине, Берии, Ежове, Дзержинском и даже о Фадееве и Бабаевском.
Перестройка, разрушение советской мифологии и привычной системы ценностей стали для Никонова ударом.Советская история впервые предстала «Ледниковым периодом» — временем вынужденного приспособления к изменившимся условиям жизни. Но сам-то Никонов не был диссидентом, напротив, вплоть до конца восьмидесятых он оставался советским человеком и советским писателем. Его жалобы на цензуру озадачивают, ведь все лучшие произведения Никонова вышли в авторской редакции еще в Советском Союзе. Потерей можно считать так и не восстановленную в позднейших переизданиях «Следа рыси» главу о мертвом (после ядерного взрыва) лесе, куда забрел однажды Лесной Кот, да изрядно «порезанную» «Старикову гору». Для советского писателя — это счастливая судьба.
Врожденная наблюдательность, исключительная витальность, некий «стихийный материализм» и невосприимчивость к произведениям человеческого духа определили успехи и неудачи Никонова.
В поздних вещах Никонова немало ссылок на труды великих философов, от Платона до Кьеркегора. Никонов и в самом деле много читал, пытаясь вникнуть в чужую мудрость, но великие мыслители, кажется, его все более раздражали. Немецкую классическую философию он и вовсе возненавидел: «Я чувствовал в конце концов тяжелейшую отупь и приступы неудержимой зевоты, как от недостатка кислорода на большой высоте, при панических криках бастующего мозга». Будучи не в силах понять эти сложнейшие философские системы, он лишь «выклевывал зерна афористических истин». Но приверженность к афоризмам характерна для дилетантов, каким Никонов и оставался. Философские и «религиозные» воззрения Никонова отличались эклектичностью. Ему почему-то понравились буддизм и джайнизм, причем «ортодоксального толка». Но уже на следующей странице Никонов напишет сначала о своей приверженности «буддийским заповедям» (?), «поучениям Конфуция» и «законам пророка Мухаммеда», а затем назовет себя «христианином». Как в одной голове могут уживаться четыре вероучения, в значительной степени отрицающие друг друга? Такое сочетание губительно опять-таки для дилетанта, крайне поверхностно (на уровне нескольких плохо усвоенных афоризмов) знакомого с этими религиями. Не случайно Никонов в послесловии к «Чаше Афродиты» после гневной отповеди «христианскому догматизму» заявляет: «Не собираюсь посягать на высшую морально-нравственную ценность Христовых заповедей <…> но разве человек, даже христианин, не нарушал их все и сплошь?» Так и не ясно, какие заповеди Никонов имел в виду. Не путал ли он две евангельские заповеди с десятью заповедями, данными Моисею? Боюсь, Никонов, когда писал эти строки, помнил только «Не прелюбодействуй» и «Не желай жены ближнего твоего».