Сергей Лебедев - Предел забвения
И может быть, Второй дед исполнил бы свое обещание, но там же, у штольни, выяснилось, что все десятеро — земляки отправленного на лесоповал резчика, сделавшего сыну Второго деда свистульку; бывший староста успел еще обрадоваться, что начальник лагеря знает их родные края, ему виделась в этом возможность каких-то послаблений — но Второй дед уже сел в машину и приказал готовить этап.
Всех ссыльных увели по насыпи строящейся железной дороги к реке, а там погрузили на баржи; вернулся только конвой, который ничего не рассказывал — людей высадили на остров, и буксиры с баржами ушли; с тех пор в тундру высылали еще многих, некоторые сумели даже выжить там, устроить поселки, но о судьбе того первого этапа никто ничего не знал; где этот остров и что там произошло.
А примерно через год Второй дед ослеп. Поздней весной, когда в тундре еще лежит снег, но солнце уже светит ярко и снег, заледеневший, сахаристый, блестящий, отражает жесткий этот свет, над тундрой повисает световая дымка. Но она не обволакивает глаз, как туман, а выжигает их, как выжигают лупой по древесине; половодье света, упреждающее разлив вод, рождает воспаленный день, и глаза тоже воспаляются от неестественной, жгучей, сияющей белизны.
Поздней весной Второй дед отправился на машине в дальний поселок по не растаявшему еще зимнику, по ледяной трассе, укатанной грузовиками, идущей, будто гать, через непроезжие тундровые болота. Но ручей проточил лед, подмыл дорогу, легковушка Второго деда разбилась, оглушенный водитель утоп в промоине, и Второй дед остался в тундре, в десятках километров от жилья.
Расстояние небольшое, несколько дней пути, но в те дни солнце набрало силу, снега еще почти не таяли, промерзшая земля холодила их, и лучи отраженного света превратились в лезвия; в глаза Второму деду взглянула белизна — не расплывчатая, близорукая белизна снегопада, а болезненная, скрадывающая цвет неба белизна поблескивающего льда.
Природная белизна слепа, она не имеет глубины, перспективы, которая есть, скажем, в черноте; белый на Севере — это сугубый цвет небытия, цвет смерти, цветовая стена, которая лишает различения ближе-дальше, запирает человека в нем самом. Мир превращается в лишенную горизонта сферу, и глаза болят, потому что видя — не видят, здесь нечего видеть, кроме белого цвета, сводящего с ума своей равномерностью, нерасчленимостью на оттенки, вещественной плотностью, — кажется, его можно раздирать руками, рубить топором. Ты впадаешь в колористический транс, в монотонное цветовое безумие; белизна ослепительным уколом врывается в зрительный нерв, и остается пустота белого, гладкая и саднящая.
За два дня Второй дед ослеп: тундра забрала его глаза. Его нашли люди, отправленные из поселка, куда он ехал, нашли по случайности: один из сидевших в кузове машины был боец охраны, солдат из «летучих» отрядов, искавших беглецов; по весеннему насту уходили в побег многие, и солдат знал, как нужно смотреть, чтобы уберечься от солнца и льда — в закопченное стеклышко; в это стеклышко он и заметил темную точку далеко от дороги, в долгом распадке; смотри он просто так, даже прикрывшись козырьком ладони, черную точку поглотила бы, растворила белизна.
Второй дед почти что погиб; он дерзнул испытывать людей на смерть — и сам был ввергнут в нее; его вытянули, как за пуповину, острым взглядом розыскника, но за спасение он заплатил слепотой. Зрение потом немного восстановилось, Второй дед едва не пересилил немощь — и ослеп уже окончательно.
Теперь я знал, что он всегда видел перед собой, что последнее сохранила его память — белый цвет; на нем он пытался вывести письмена, переигрывающие судьбу; вернуть сына — и вернется зрение, вернется прошлое, а годы, которых он не видел, легко уйдут, как не были.
Часть шестая
Мне предстояло отправиться на реку, найти остров ссыльных — пройти всю траекторию судьбы Второго деда; я чувствовал, что там, в том закутке, о котором и Второй дед ничего не знал до конца, есть какой-то предел; я назвал его для себя — предел забвения.
Теперь я вступал в пространство, где не было свидетелей. И остров, упомянутый гравером, показался мне точкой — пульсирующей точкой, из которой все начинается — и к которой все сводится.
Попрощавшись с гравером, я выбрался из города; мне нужно было спешить, словно истекал срок; я вспомнил сон, остров лиц, баржу, куда вошли и заключенные, и конвой, закрывающиеся створки трюмов; также и для меня закрывалось время странствия, город уже выталкивал меня в дорогу. То внутреннее состояние, которое удерживалось во мне с тех пор, как я решился узнать все о прошлом Второго деда, тоже истекало; состояниям, если понимать их как собранность восприятия, как длящееся усилие быть открытым событиям, тоже отпущен срок, и его не переступить, дальше — искусственное дыхание, самовозгонка, голое долженствование.
Я не думал, как буду возвращаться; мысль о возвращении превратила бы поиск острова в путешествие туда и обратно. Но нельзя было достичь острова, а потом вернуться тем же путем — это противоречило бы его окончательности, его абсолюту точки.
Я двинулся к реке по насыпи бывшей железной дороги; иногда сворачивал, взбирался на сопки и смотрел вокруг: насыпь была низкой и не давала обзора. Пейзаж был словно порожден мозгом слабоумного, в котором бесконечно повторяются одно слово, линия, мотив; тундровые озера, болота и сопки столь походили друг на друга, что совершенно терялось представление о протяженности: местность не содержала в себе ничего, что взгляд мог бы распознать как новое, иное, и ты не мог отследить, движешься ли ты или шагаешь на месте.
Линию насыпи — вектор движения к цели — местность как бы растворяла в себе; ее размывали дожди, поглощали болота — так рассасывается рубец на коже; здесь нужно было быть кочевым человеком — там, где ландшафт не имеет внутри себя отличительных черт, кочевье становится ментально точным принципом существования.
Расстояние тут можно было отсчитывать только по остаткам лагерей. Бараки, охранные вышки сгнили; столбы с колючей проволокой повалились. Сохранились только очертания, видимые с расстояния, и для находящегося в бывшем лагере лагеря не было: земля и земля, кочки и кочки, разве что валялся фарфоровый изолятор или кусок кирпича. Один такой изолятор я поднял; как метеорит, который можно найти в тундре, узнается по инородности — отлитая в металле космическая скорость, — так и точеный, похожий на шахматного ферзя кусок белого фарфора был иноприроден в этом месте, оно не желало укрывать его, выдавало, как за мешок муки выдавали беглецов.