Дитер Нолль - Приключения Вернера Хольта. Возвращение
Разумеется, и Шнайдерайта.
— Надеюсь, вы меня понимаете, — продолжал Хольт, оправившись от замешательства. — Я ни на секунду не возражаю против гуманизма наших классиков как идеи. Натан[26] великолепен, как и Ифигения,[27] ведь тиран и здесь и там побежден благородной человечностью. Это так же прекрасно, как и сказка о певце в «Генрихе фон Офтердингене».[28] Помните, король выдает дочь за юношу без рода без племени только потому, что тот хорошо поет. На самом деле он бы его, конечно, прогнал в три шеи, как любекские Бергманы не приняли бы меня, рискни я показаться у них в обществе даже такой девушки, как Гундель. Короче говоря, всякий гуманизм обречен тирану, если не опирается на более мощные, чем у противника, танковые дивизии. Разве мы не узнали это на собственном опыте?
— А что же станется с великими памятниками гуманистических идей, с нашей классической литературой?
— Они будут жить как памятники искусства и доброй воли. Но на сегодня в качестве мировоззрения это хлам. Так и запишем, господин Готтескнехт, это чистейшая болтовня. А зачастую и ложь. Не выдавайте же за мировоззрение благочестивую окрошку из Канта и иже с ним — вплоть до Альбера Швейцера! В лучшем случае это иллюзия! Тогда как у Маркса нас так подкупает его холодная, критическая переоценка нашего духовного инвентаря! Маркс не обманывает ни нас, ни себя. Прочтите его ранние работы, и вы увидите, какой это к тому же стилист, нашим газетчикам не мешает у него поучиться превосходному немецкому языку. И неверно, будто он низвергает все и вся. Когда Маркс разделывается с буржуазной идеологией, то есть, по-вашему, ниспровергает основы, он в сущности утверждает величие человека и грезит о его прекрасном будущем. Да и неверно, будто Маркс зачеркивает все прошлое, у него тоже есть своя традиция. Вы исходите от Канта, отсюда ваше недовольство. Но можно избрать себе и других предков: Гераклита, Джордано Бруно, Гегеля, Фейербаха. Я за последнее время кое-что подчитал. Одно, во всяком случае, полезно помнить…
Они дошли до института.
— Пожалуйста, продолжайте! — сказал Готтескнехт.
— Одно нам следует себе уяснить. Мы должны отмежеваться не только от нацистской идеологии, но и от той, унаследованной, традиционной, которой, можно сказать, пропитались насквозь. Помните у Рильке: «Оно переполняет нас. Мы тщимся его упорядочить, а оно распадается. Мы снова тщимся его упорядочить и распадаемся сами!» Я не хочу распадаться, господин Готтескнехт, а потому и не стараюсь привести в порядок унаследованные, привычные, традиционные идеи. Я предпочитаю порвать с ними.
Готтескнехт протянул Хольту руку.
— Вам пришлось произнести целую речь… Во всяком случае, я слушал вас с большим интересом. Кланяйтесь от меня Гундель и Шнайдерайту.
— Разрешите спросить, — остановил его Хольт, — вы, конечно, с умыслом преподнесли им билеты в театр?
— Вам это, разумеется, кажется смешным? Но мне слишком дорога судьба наших великих культурных памятников! Литература должна жить не в музеях, а в людских сердцах.
— И главное, на драму Шиллера! Ведь это из тяжелого орудия прямой наводкой!
От городского театра осталась только выгоревшая коробка с грудой обгорелого щебня и ржавыми стальными фермами. Драматическая труппа играла в пригороде, в здании бывшего варьете. Запущенный, облупленный зал сегодня, как, впрочем, и вчера, как и каждый день, был переполнен: женщины в перешитых поношенных платьях, мужчины в мятых костюмах из штапельной шерсти или в перекрашенной военной форме, русские солдаты и офицеры в зеленых гимнастерках. В публике находились и Гундель со Шнайдерайтом. Гундель жадно впитывала новые впечатления и с трепетом ждала начала. Что до Шнайдерайта, то он пришел с твердым решением не даться в обман. А вдруг это произведение великого писателя тоже своего рода опиум для народа?
Шнайдерайт изучал список действующих лиц в программке.
В пьесе участвовали граф и графские сынки, а также бастард, внебрачный сын дворянина, и «куртизаны», что в подстрочном примечании пояснялось как «распутные молодые люди». «Даниэль, старый слуга в доме фон Мооров», — читал Шнайдерайт. Насчет классового сознания такого старого слуги можно и не спрашивать.
Но вот погас свет. Занавес поднялся. Холодным, незнакомым дыханием повеяло со сцены.
Шнайдерайт слегка пригнулся вперед. Дряхлый старик в качалке. Ага, это, значит, и есть Максимилиан, владетельный граф фон Моор. В сущности, он мало похож на кровопийцу-помещика, этот седовласый старец с изрытым морщинами лицом. Но Шнайдерайта благочестивой маской не обманешь! Граф дряхл и немощен, он говорит дрожащим старческим фальцетом. Уж не хотят ли здесь феодальную сволочь представить жертвами земельной реформы? Отец беспокоится о своем сыне Карле, от которого как раз приходит весть. Письмо принес Франц Моор, он в пестром шлафроке и отходит сперва в сторону, чтобы «пролить слезу сожаления о заблудшем брате».[29] Франц с первой же минуты не понравился Шнайдерайту. Прославлять юнкерскую сволочь, видимо, не входило в намерения автора.
Судя по письму, Карл в Лейпциге дошел до предела в своих бесчинствах. Шнайдерайт покачал головой. Шутка ли — сорок тысяч дукатов долгу! А ведь эти деньги почтенная борода выжал из своих крестьян. Мало того, Карл обесчестил дочь банкира, убил на дуэли ее парня и с семеркой подобных же головорезов бежал от закона… Хорошо, что у нас таким голубчикам обкарнали крылья! Но тут Шнайдерайта смутило одно противоречие: если Франц с отцом для услаждения души читали благочестивые молитвы и назидательные проповеди, то Карл, отвращавший взор от божьего храма, как преступник от темницы, бросал деньги в шапку первого нищего. Но ведь это никак не вяжется с долгами и убийством! Разве что пьеса написана по заказу поповской клики, чтобы остеречь от дурных последствий неверия. Нет уж, скорее Франц остерегает своим примером от религиозного ханжества. А между тем то, в чем Франц обвинял брата: пылкий дух, открытый нрав, отзывчивое сердце и отвага мужчины, все это располагало в пользу Карла! Лейпцигские художества подошли бы скорее Францу, этому прожженному лицемеру, который всплакнул теперь о том, что отец честит его «сухим, заурядным человеком», говорит о нем как о «холодном, деревянном Франце»… Уж не подделал ли негодяй письмо? — встревожился Шнайдерайт. А тут, кстати, открылось, куда негодяй клонит. «А что, если вы отречетесь от этого сына?» Негодяю охота самому заделаться графом, вот что у него на уме! Неужто старик не чует за этим подкопа? И он еще поручает негодяю написать брату письмо! Видно, последнего соображения лишился! Ведь, кроме него, всякому ясно, какая здесь готовится интрига.
Интрига уже на мази. Едва старик за дверь, как негодяй сбросил маску. В своем пестром халате он уселся в качалку, покачивается и, сложив кончики растопыренных пальцев, улыбается холодной, торжествующей улыбкой. Он признается, что подменил письмо, признается, что недоволен тем, как распорядилась природа. Зачем он не единственный сын? Зачем не первым вылез из материнского чрева? Вот до чего мерзко выражается! Да еще хвалится своей изобретательностью, говорит, что совесть у него — на новейший образец! «Я выкорчую все, что преграждает мне дорогу к власти. Я буду властелином!» Итак, Франц показал, чего он стоит, — после чего занавес упал.
— Надо же быть таким простаком! — возмущался Шнайдерайт. — Поручить Францу написать письмо!
— А Карл? Неужто он поверит? — тревожилась Гундель. — Неужто не разберется и дастся в обман?
— Небось он знает, с кем имеет дело, — успокаивал ее Шнайдерайт.
Занавес снова поднялся.
Одинокая корчма близ границы. Шнайдерайт вздохнул свободнее. Карл не похож на брата, он рослый, сильный… да и вообще симпатичный малый! При свете чадной масляной коптилки он, чтобы скоротать время, читает за грубо сколоченным столом. Он ждет ответа на письмо, где каялся отцу в своих проказах, ждет в надежде на родительское прощение. Уж верно, не бог весть что натворил. На действительную низость Карл явно не способен.
Зато его товарищ не внушает доверия. Его зовут Шпигельберг, чем-то он напоминает крысу, что-то в нем чувствуется злобное, коварное. К тому же лицо у него поминутно дергается. Шнайдерайту и глядеть на него противно. Зря Моор путается со Шпигельбергом, хоть они и сходятся во взглядах: оба они восстают против духа времени, против хилого века кастратов, против современников, которые падают в обморок, увидев, как режут гуся, и рукоплещут, когда их конкурент обанкротится на бирже… В сущности, совсем неплохо! Жаль только, что им неясен корень зла, заключающийся в феодальных имущественных отношениях, и что они путают следствие с причиной. И все же перед горячностью Карла трудно устоять. Как он вскочил, да швырнул свою шпагу на стол! «Поставьте меня во главе войска таких же молодцов, как я, и Германия станет республикой!» Шнайдерайт захлопал. Сначала, к своему смущению, он хлопал один, но затем к нему присоединился весь зал.