Джамал Садеки - Снег, собаки и вороны
— Изменяла она мне?! Обманывала меня?!
— Нет!.. Нет!.. — отвечал я.
И снова предстала передо мной жена Баба с блестящими от слез глазами, устремленными на улицу.
А Баба все тряс меня, все кричал:
— Она сама мне открылась… сама сказала, что ребенок не от меня!.. От меня не могла забеременеть, я знаю. Сколько у нее любовников было, то один, то другой… О господи, правды я хотел, только правды. Может, она только дразнила меня?.. А я начал бить… Отвечай, когда она домой приходила? Под утро, да?! Должен я был узнать, где она была, почему глаза заплаканы? Как я бил ее, как бил, а она все одно твердила: «Убей меня, убей лучше, избавь от этой жизни!» Ну, отвечай, правда, что я ей противен был, а? Правда, что ее заставили выйти за меня замуж? С самого начала был у нее любовник… Кто? Знаешь его?
Почему он спрашивал меня и почему я должен был отвечать на все эти вопросы? Я не понимал, почему он считает, что я должен был знать все… Но почему-то я испытывал удовлетворение. Гордыня вдруг проснулась во мне, и я стал отвечать на вопросы Баба.
С невероятной убежденностью и апломбом говорил я заведомую ложь, всеми силами стараясь оправдать, выгородить жену Баба. Словно брат, защищающий свою сестру, я защищал ее и отрицал все… все!
Мне не было никакого дела, виновата жена Баба или нет. Может, она и не полюбила человека, которого выбрали для нее люди. Не эти пустяки занимали меня. Я весь так отдался спектаклю, который разыгрывал, настолько вошел в роль, что начал волноваться, топать ногами и даже кричать:
— Да, наделал ты дел, чего уж говорить! Теперь ищешь предлог, чтобы всю вину на нее свалить?.. Ищешь оправдания?.. Бедная, бедная… женщина… Ты свое дело сделал!..
Называя ее «бедной», «бедняжкой», «несчастным существом», я испытывал все большую жалость к ней, говорил все громче…
Я понимал, что мучаю и пугаю его, что мои слова действуют на него, как огонь на мышь, но остановиться, сдержать себя уже не мог. Чем сильней переживал он, тем большее наслаждение испытывал я и с тем большим воодушевлением продолжал подливать масла в огонь.
Роль, которую я разыгрывал с таким упоением, переполняла меня восторгом. Забыв о том, что выбиваю из его рук последнее оружие, уничтожая все доказательства его правоты, я обращал его в настоящего убийцу. Я говорил с бесстыдным пылом, ослепляя его клинком лжи и заставляя раскаиваться и скорбеть.
А ведь я мог рассказать ему горькую правду, мог сказать, кто был любовником его жены, и, может быть, тогда ему стало бы легче… Может, он погоревал бы, помаялся, а потом снова женился — и все бы забылось… Теперь же из-за меня он всю жизнь будет нести тяжесть своей вины, будет оплакивать смерть жены, которая никогда не любила его, будет каяться в гибели ребенка, отцом которого он не был…
Беда усугубилась тем, что жители нашего почтенного и славного предместья узнали о моих речах, но наотрез отказались раскрыть Баба правду. Им было сообщено, что жена Баба умерла от преждевременных родов, и эта версия всех устраивала! Зачем сейчас, когда все уже улеглось и затихло, начинать ненужные разговоры, считали они, возводить обвинения на женщину, тревожить в могиле прах умершей?
Но женщины долго еще обсуждали случившееся. Правда, до ушей Баба эти пересуды не доходили.
Потом предметом сплетен стали другие происшествия, более интересные и важные. И о жене Баба позабыли вовсе.
…Никто не знал о событиях той ночи. Люди обсуждали и передавали друг другу то, что, сговорившись, рассказали им матушка и Афат-ханум. Они решительно скрывали правду: отец приказал. Повитуха, конечно, тоже сочла за благо помалкивать, она понимала, что наделала.
Вот почему Баба так и оставался в неведении. Он оплакивал покойницу, по вечерам в лавке долго читал Коран, предавался стенаниям и плачу…
…А тогда, на улице, в буран, я кружился вокруг Баба, как мерзкая разъяренная собачонка. Один черт знает, сколько я наговорил тогда, разыгрывая свой гнусный спектакль и гудя, как надоедливый овод.
В конце концов Баба отпустил тогда мои плечи, шагнул назад и заговорил. Эти слова я не смогу забыть до конца своей жизни.
— Жена моя добрая, жена моя чистая… Как же это так? Зачем, зачем ты возвела на себя напраслину, зачем кровь ударила мне в голову, застлала свет? Я сам не знал, что делаю… Неужели я сам, сам тебя?.. Не я ли заботился о тебе, покупал все, что нужно, чтоб не хуже других была? За что ты обошлась так со мной?..
На мгновение он смолк, потом сказал спокойно, обращаясь к самому себе:
— Значит, это все я, я сделал? Что ж теперь будет?
Я не успел еще до конца ощутить укола острого жала раскаяния, а результат действия моей лжи был налицо…
Как все вспыльчивые люди, Баба впал в возбужденное состояние. Быстро и сбивчиво говорил он сам с собой, бросая себе самые тяжкие обвинения. Потом начал бить себя по лицу, рвать волосы. А я, ничтожная букашка, совершенно подавленный, стоял в снегу, ничего не понимая и не помня. Очнулся я лишь тогда, когда Баба вдруг отпрянул от меня и быстро зашагал к абамбару. Я двинулся следом, повторяя:
— Нельзя подпускать его… нельзя подпускать…
Я вдруг рванулся и упал прямо на снег под ноги Баба, крепко обхватил их руками. Баба отталкивал меня, вырывался… Его безумный взгляд не отрывался от дымящегося отверстия абамбара, раскрытого, словно зев дьявола…
Приникнув лицом к его ногам, я только шептал:
— Если хоть шаг сделает, тогда — все. Нельзя, нельзя, надо задержать…
А Баба сверху бил меня, бил по голове, по спине, по плечам. Удары сыпались, как град камней, но я лежал, не двигаясь, не выпуская его ног… Кажется, я кричал, звал на помощь. Прибежали люди, схватили Баба, подняли меня.
У меня был разбит нос, невыносимо ныла изодранная спина. Я стоял у самого края абамбара и не мог сдвинуться с места. Стыд и раскаяние сковывали меня, не хватало духа обернуться и взглянуть в лицо Баба.
Снег сыпался на голову, я ощущал его укусы на лице и шее, меня била дрожь. Баба сам шагнул ко мне, обхватил большими сильными руками мою голову, поцеловал и залился слезами…
А я… я чувствовал себя самым несчастным существом на земле. Героические, сильные чувства, владевшие мной всего лишь несколько минут назад, улетучились и рассеялись. Теперь я ощущал себя самым презренным, ничтожным и несчастным червяком на земле.
Сломанные ветки
Ночью я проснулся. Все спали, сопение и храп наполняли комнату. Я поерзал, улегся поудобней, поближе к корси, и стал смотреть сквозь дрему, как дрожат на стене тени от веток. Под самым окном, у фонаря, росло старое тутовое дерево. Последняя буря сломала несколько толстых веток, и теперь они, как лезвия кинжалов, зловеще торчали среди нетронутой листвы.
Сколько раз мой Хадж-ага твердил, что это дерево — хорошая лазейка для воров, и все собирался отпилить толстые ветки, что нависали прямо над нашей крышей! А мне стоило только взглянуть на это дерево — и в голову так и лезли всякие истории про воров и разбойников. Этих историй мой Хадж-ага знал бессчетное множество. И когда, скажем, у нас собирались гости, Хадж-ага любил блеснуть одной-двумя, выбирая, конечно, самые страшные, и каждый раз повесть его вызывала трепет у слушателей, поражала их воображение. И каждый раз история завершалась благополучно: Хадж-ага, целый и невредимый, вырывался из лап грабителей.
«Иду я ночью по дороге, вдруг из темноты вырастает фигура, в руке — длинный нож. „Стой, говорит, если тебе жизнь дорога. Выкладывай деньги…“» Так начинались обычно рассказы Хадж-ага. Потом следовало описание, как с помощью бога отцу удавалось вырваться и бежать и как вор, огромный, с ужасными длинными усами, гнался за ним, но не смог догнать, потому что отец на бегу не переставая читал «Аят ол-Корси»[9] и дул вокруг себя, отгоняя нечистую силу.
Маленький Ахмад с замиранием сердца, затаив дыхание, слушал эти рассказы. Глаза его загорались, и он опасливо озирался, словно ожидая увидеть в темноте на пороге огромного, страшного детину с ножом, который цыкнет на всех и пригрозит хриплым голосом, совсем так, как изображал это наш Хадж-ага: «Если кто пикнет, я живо успокою!..»
Ахмад очень боялся темноты. Еще бы: где темнота, там и воры. Стоило матушке вечером зажечь лампу, он начинал реветь. Ему казалось, раз зажигают свет — значит, наступает ночь, а с ней приходит и темнота. Выйти из комнаты вечером он боялся: вдруг в углу притаился вор. Воры являлись ему во сне, и он просыпался, плакал, звал матушку…
Под порывами ветра тени веток схлестывались, точно полчища безобразных, злых человечков. Так по крайней мере казалось мне, когда я вглядывался в очертания теней на стене. Вдруг я вспомнил, что сегодня после обеда с улицы раздались крики: «Вор… вор! Хватайте его!..» Выбежав на улицу, я увидел толпу. Старики, дети, мужчины и женщины сгрудились вокруг щуплого смуглого парня, норовя каждый пнуть и стукнуть его, выкрикивая оскорбления. Я стал протискиваться сквозь частокол рук и ног: оглушенный ругательствами и криками, вор лежал на земле, избитый, неподвижный, как мертвец. Изо рта и носа сочилась кровь…