Леонид Гиршович - Шаутбенахт
— Да, это непременно. Строго говоря, это нельзя считать изменением фамилии, а скорее уточнением национальной принадлежности.
— Нет, ради бога, это ваше право. По-моему, ваш папа даже рассказывал, что его так в детском доме по ошибке записали — без окончания… Горелыч!
В дверь просунулась голова, угодливо склоненная набок.
— Горелыч, посмотрите, вот это, — ткнула пальцем в мой рассказ, — идет во второй номер. Гакова и Кин немножко потесним… Да, познакомьтесь, наш новый автор, Владимир Набоков.
IVИстория, которую я хотел рассказать, подходит к концу. Второй номер «Большевички» вышел в срок, и пятого февраля я уже видел его на прилавках книжных магазинов. Рассказ «Рождество» занимал шестнадцатую, семнадцатую и половину восемнадцатой страницы. Генерал-майор авиации Гаков («История одной тренировки») и Цецилия Кин со своим «Сном Пассионарии» расположились по обе стороны от него как два шафера.
Вечером того же дня в булочной ко мне подошел человек и проговорил быстрым шепотом:
— Поздравляю. Вы совершили невозможное. Это великий день.
Он сразу же убежал, только пожал мне руку; собственно, как такового, пожатия не получилось: он не попал в мою ладонь, а я, от неожиданности, схватил его за кисть, потянув за нарукавник, почему-то не снятый им после работы и торчавший из рукава пальто.
Изъятие второго номера «Большевички» из магазинов и библиотек началось только через пять дней, когда большая часть тиража уже разошлась по рукам. Я хотел удрать в Ригу, но не успел и вынужден был испить всю уготованную мне чашу до дна. Впрочем, меня пощадили, лишь велели убираться из Москвы куда глаза глядят.
Устименко выложила на стол свой партбилет. («Простите, Екатерина Петровна», — сказал я ей во время нашей очной ставки. «Я бы таких вешала», — ответила Екатерина Петровна.)
Спустя несколько месяцев в Риге, в роддоме на Московской улице, родился один ребеночек. Мы зарегистрировали наш брак с его матерью и живем в мире и любви. Ни одна душа на свете, включая ищеек из ГБ, не подозревает, кем на самом деле доводится мне этот маленький.
Раз, уже совсем недавно, гуляя с ним по Межа-парку, я повстречал Яна Бабаяна-Эскердо со своим маленьким бабаянчиком. Мы разговорились.
— А знаешь, Ян, кто это — Набоков, из-за которого меня постигла кара богов? — спросил я.
С секунду подумав, Ян сказал:
— Конечно. Набоков — это псевдоним знаменитого писателя Сирина, убитого в двадцатые годы в Берлине русскими фашистами.
Май 1977 ИерусалимЗАСТОЛЬЕ
Опыт в бытовом жанре
Девочка Лиля была равака[1]. Она владела квартирой в Кирият-Шарете, подаренной ей мистером Джоной Полляком, чикагским жителем, работала в банке и в субботнем «Маариве» в столбце «бат-зуг[2]» значилась устроенной. Четыре года назад, в возрасте, когда у Джейн Харлоу отказали почки, Лиле отказало благоразумие. Но вместо благодарности ее Казанова с тех пор только и знал, что «вставлять ей палки в колеса». Девочка открытая и чуждая швицерства, она в бесхитростных выражениях поверяла свои беды подругам, за что те ее любили.
— Вот если б он был женатый, — говорила Лиля и скромно поясняла: — Женатые довольствуются меньшим.
Теперь самый раз сказать о мистере Джоне Полляке. С этим мистером Лиля познакомилась, будучи еще на первом месяце, как говорится, своего пребывания в стране. Их повезли на экскурсию в Иерусалим. Мистер Полляк, по оперению ярчайший представитель пожилых заморских попок, стоял в группе себе подобных, но почему-то, судя по направлению его взгляда, упорно отказывался следить за объяснениями гида — если только предметом этих объяснений не была Лиля. Не зная, что подумать, Лиля все же решила не думать дурно и застенчиво улыбнулась. По не зависящим от нее причинам — о коих будет доложено через… раз, два, три… через восемь предложений — иначе она улыбаться не могла. Между тем американец, поощренный, вступил с ней в беседу. Незнание языка частенько оборачивается неумеренностью в изъявлении чувств. С неизвестно откуда взявшимся пылом Лиля начала доказывать приставшему к ней дядечке, что коль Исраэль хаверим[3] — что тот, собственно, и без нее прекрасно видел. Тем не менее, свитая из «лет май пипл гоу» и «шелах эт ами»[4] (типично: крохи английского поглощаются начатками иврита), Лилина речь произвела глубокое впечатление на мистера-твистера. Факирским движением он извлек из воздуха 10 долларов и протянул их Лиле. Лиля ни чуточки не обиделась, решив, что у них так там принято, хотя денег не взяла. Но видимо, у них там так тоже не было принято, фокусник как-то сразу смутился, стал оправдываться и наконец сказал:
— Вы так похожи на мою бедную девочку, умершую в пять лет
И как минутой раньше в его пальцах оказалась денежка, так теперь в них появился снимок прехорошенького ребенка с заячьей губкой. Лиля взглянула и застенчиво улыбнулась.
От природы она была честна — природа, что магазины в Мухово-Саранске: дефицитный товар отпускает не иначе как с нагрузкой; она честно признавала, что благодетель ее, несмотря ни на что, всего лишь одинокое старое животное, мелочный и глупый, — даром что в тот же вечер в ресторане он сказал ей: «Когда выйдешь замуж, я куплю тебе машину». Это, однако, позволило ей к слову «устроенная» присовокуплять еще слово «мехонит»[5]. Увы, газетное поприще не принесло Лиле успеха. Последняя же неудача была столь чувствительна, что на этом ее сотрудничество в разделе «Ищу своего пару» прекратилось. Ее корреспондентом оказался мужчина с козырьком зубов над нижней губой. Вдвоем они смотрелись ужасно.
Возможный Лилин «пара» уже во второй раз пропускал свою очередь на ширут[6] в Кирьят-Шарет, потому что до сих пор еще не решил окончательно: ехать к Шварцу или нет. С одной стороны, он был не прочь пообедать в гостях, но, с другой стороны, инстинкт самосохранения предостерегающе грозил пальчиком. Инстинкт этот развит в нем был до такой степени чрезвычайности, что даже на лице у него читалось: я мальчик хитрый, меня не проведешь, — и странное дело: надпись эта проступала тем явственней, чем неуверенней он себя чувствовал. В такие минуты он становился важным, смотрел с презрительным прищуром, но при этом, сам того не замечая, что-то нервически теребил в кармане. «А что все-таки Шварцу надо? Зачем он ко мне позвонил?» Эта мысль свербела в мозгу и сейчас, и час назад, когда он крутился перед зеркалом — зимой он старался носить кожаные вещи, — и третьего дня… Вдруг он вспомнил, как Шварц в последний их милуим[7] говорил, что собирается открыть свое дело. «Неужели гарантия? Вот гад…» Надо отдать должное этому человеку, не верившему в бескорыстное желание других наслаждаться его обществом, — не каждый такого низкого о себе мнения, здесь опыт и настороженность взаимно питали друг друга. Самые вздорные из его опасений в той или иной форме пусть даже навыворот, но неизменно оправдывались — словно окружающее в отместку за дурное к себе отношение платило ему той же монетой, а он, не видя в этом ничего фатального, только получал лишний довод в пользу того, что он — мальчик хитрый.
Теперь он стоял, пораженный внезапным прозрением, стоял, стоял, да ка-ак чихнет — едва только успел поймать в кулак вылетевший из горла снаряд. «Вот, направду, точно гарантия. Тысяч на двадцать или даже на сто. Нэма дурных». И уже повернулся он, чтобы идти домой (и уже плакал наш рассказ), как, поворачиваясь, увидал проходящего мимо соседа, преклонных лет интеллигентного львовца, а львовец увидал его и как человек интеллигентный уже спешил обменяться рукопожатием.
— Извиняюсь, у меня в руке птичка.
После этого ему ничего не оставалось, как самому впорхнуть в подъехавшее такси. Там, подперев стеклом лоб, пассажир размышлял о двух вещах (и тоже не преуспел), а именно: куда деть птичку и как зовут Шварца.
Телефонный благовест не прекращался в доме все утро. Звонили к Гене, звонила сама Геня, потом опять звонили к ней. Тут же что-то стряпалось, стиралось, тут же играло радио и крутился еще не спроваженный с соседкой на улицу шестилетний Пашка. Геня, неодетая — в буквальном смысле слова, — металась посреди всего этого, каждые пять минут переменяясь в настроении и соответственно суля Пашке то неземные блаженства, то битье и головомойку. К полудню все как-то унималось, звонки становились реже, Пашка оказывался пристроенным к какой-нибудь прогуливающей свое дитя соседке, а уморившаяся Геня усаживалась за стол, ставила перед собой тефлоновую кастрюлю или порыжевший советский казанок и прямо оттуда руками начинала уплетать — жадно, обжигаясь, а главное — совершенно не чувствуя что. Нередко муж, возвращаясь, заставал ее в таком виде, тогда молча он брал в руки ложку и присоединялся к ней.