KnigaRead.com/

Николь Краусс - Большой дом

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Николь Краусс, "Большой дом" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Я продолжала писать за столом Даниэля Варски. Роман, потом еще один — о моем отце, который умер годом раньше. Будь он жив, я бы, скорее всего, ничего подобного не написала. Если бы он прочитал, что там написано, наверняка бы счел, что я его предала. К концу жизни он потерял контроль над своим телом, и от этого страдало, в первую очередь, его чувство собственного достоинства, причем — и это самое мучительное — он до последних дней отдавал себе в этом отчет. На страницах романа я представила хронику отцовского унижения в ярких деталях, вплоть до эпизода, когда он не успел дойти до туалета и испражнился в штаны, а мне пришлось его отмывать — сам он считал эту историю настолько позорной, что много дней не мог смотреть мне в глаза. Разумеется, найди он в себе силы об этом заговорить, наверняка умолял бы никогда, никому, ни словом, ни намеком… Рука у меня, однако, не дрогнула: эти тяжелые, интимные сцены составили немалую часть романа, хотя даже отец, доведись ему прочитать книгу, признал бы, что автор размышляет не о его постыдной беспомощности и не о нем лично, а о неизбежности старения, о неотвратимости смерти. Но я и тут не остановилась: напротив, использовала его болезнь и страдание, со всеми пронзительными, важными для писателя деталями, а потом и его смерть, чтобы написать о его жизни и даже еще конкретнее — о его недостатках, человеческих и отцовских, которые, в отличие от старости, были его личным достоянием; я живописала их сочно и точно, во всех подробностях. Я выставила напоказ его ошибки и мои страхи, высокую драму моей юности, проведенной бок о бок с таким отцом, причем замаскировала я эту драму достаточно неуклюже, главным образом утрируя реальность. Я описывала все отцовские «преступления» так, что простить их не было никакой возможности, а потом прощала. В конечном итоге все это, конечно, делалось, чтобы подчеркнуть, сколь дорогую цену я заплатила, чтобы научиться состраданию, а финал книги провозглашал торжество дочерней любви и скорбь о потере. Тем не менее за недели и месяцы, что предшествовали публикации, меня не раз захлестывало тошнотворное чувство, омерзение какое-то, оно накатывало черной волной и так же быстро отступало. В интервью я всячески подчеркивала, что книга моя — чистой воды вымысел, и порицала журналистов и читателей, которые склонны считать любой роман биографией автора, отказывая ему в воображении, словно он бесстрастный хроникер, а не неистовый творец. Я защищала свободу писателя — свободу воображать и создавать, дополнять и изменять, разрушать и расширять, приписывать смыслы и воплощать замыслы, затрагивать душевные струны, выбирать образ жизни, экспериментировать и так далее, я даже цитировала Генри Джеймса — о «могучем всплеске» свободы, об «откровении» свободы, которое непременно является тому, кто предпринял серьезную попытку что-то сотворить. Да, когда я писала этот роман, который очень быстро, если не смели, то разобрали с прилавков книжных магазинов по всей стране, я в самом деле ощущала всплеск свободы, беспрецедентной писательской свободы от ответственности за что бы то ни было, кроме собственных инстинктов и видения. Может, прямо я этого не высказывала, но, конечно, подразумевала, что писателя ведет глас свыше, который в искусстве и религии зовется призванием, посему писатель не может слишком трепетно относиться к чувствам тех людей, из чьих жизней он заимствует материал для творчества.

Да, я верила — и, вероятно, верю до сих пор, — что автор не обязан думать о последствиях своей работы. Он не обязан отвечать за точность или правдоподобие, это не бухгалтерские расчеты, и уж точно не следует строить из себя гуру, нравственное мерило или моральный компас для общества. Когда писатель творит, он свободен, и закона над ним нет. Но в обычной жизни, ваша честь, свободы у писателя не больше, чем у любого другого человека.



Как-то раз, через несколько месяцев после выхода в свет романа об отце, я вышла прогуляться, и по дороге, на углу Вашингтон-сквер, мне попался книжный магазин. Я по привычке замедлила шаг у витрины, чтобы проверить, есть ли там моя книга. В этот момент я увидела внутри, около кассы, того самого танцовщика, а он увидел меня, мы встретились глазами. В замешательстве, но не задумавшись о его причинах, я собралась поспешно двинуться дальше, только путь оказался отрезан: артист поднял руку в знак приветствия, и мне ничего не оставалось, кроме как дожидаться, пока он получит сдачу и выйдет из магазина.

Он вышел: в красивом драповом пальто, шелковый шарф завязан узлом на шее. На ярком солнце ничего не скроешь — он постарел. Не сильно, но изрядно, так что молодым уже не назовешь. На вопрос «как дела?» он отвечал долго: рассказал о смерти друга, который, как многие в те годы, умер от СПИДа; потом рассказал о разрыве с бойфрендом, с которым прожил несколько лет, хотя в момент нашей предыдущей встречи его еще на горизонте не было; затем — о грядущей премьере, где он уже не исполнитель, а хореограф. Хотя прошло лет пять-шесть, мы с С. все еще были женаты и жили в той же самой квартире на Вест-сайде. Видимых перемен не наблюдалось, поэтому, когда настал мой черед излагать новости, я просто сказала, что у нас все хорошо и я по-прежнему пишу книги. Артист кивнул. Наверно, он даже улыбнулся, просто и искренне, от таких улыбок я всегда немного смущаюсь, поскольку понимаю, что никогда не смогу быть такой легкой, открытой, внезапной. Я знаю, сказал он, я читаю все, что вы пишете. Правда? Я удивилась и внезапно разволновалась. Но он снова улыбнулся, и мне показалось, что опасность миновала и рассказ о друге детства останется неупомянутым.

Мы прошли вместе несколько кварталов в направлении Юнион-сквер, потом пришла пора расходиться в разные стороны. Прощаясь, танцовщик наклонился и смахнул пушинку с моего воротника. Момент нежности, почти близости. Знаете, я снял ее со стены, сказал он тихонько. Что? После того как я прочитал ваш рассказ, я снял со стены картину. Понял, что больше не смогу на нее смотреть. Правда? Он застал меня врасплох. Почему? Сначала я тоже спрашивал себя — почему? Эта картина сопровождала меня всю жизнь, с квартиры на квартиру, из города в город, почти двадцать лет. Но спустя какое-то время я понял, что именно прояснил для меня ваш рассказ. Что же? — хотела спросить я, но не спросила. И тут танцовщик, хоть и постаревший, но все еще изящно-томный, потрепал меня двумя пальцами по щеке, повернулся и ушел.

Я направилась домой, озадаченная этим жестом, но постепенно верх брало раздражение. Сходу кажется: вроде как приласкал, но чем больше я размышляла, тем больше понимала, что в этом жесте было что-то снисходительное, если не оскорбительное. Я представляла улыбку танцовщика и видела в ней все меньше и меньше искренности, словно он ставил этот жест, как спектакль, в течение многих лет, репетировал его в уме, ожидая нашей встречи. Неужели я это заслужила? Ведь он рассказал историю о гибели детей не только мне, а всем, кто был у него в тот вечер. Я услышала ее от него самого, а не добыла каким-то непозволительным способом — не читала его дневники или письма, и вообще мы были едва знакомы. Историю он рассказал при всех, вполне спокойно, без особых эмоций. Он не страдал, а улыбался. С такой же улыбкой он подносил нам после ужина рюмку граппы.

По дороге я проходила мимо детской площадки. День уже клонился к вечеру, но на маленьком огороженном пятачке было шумно и весело. Среди многих квартир, где я успела пожить в Нью-Йорке, одна выходила окнами на такую же площадку, и я тогда еще заметила, что в последние полчаса перед наступлением темноты дети гомонят намного сильнее обычного. Уж не знаю, почему так происходит: не то сам город в сумерки притихает, не то дети буйствуют, зная, что скоро их загонят домой. Отдельные фразы и переливы смеха перекрывали общий гомон, и порой, услышав эти звуки, я вставала из-за стола и выглядывала в окно. Но сейчас я не остановилась. Всецело поглощенная недавней стычкой с танцором, я даже не заметила детей, пока один-единственный детский крик, испуганный и отчаянный, не пронзил меня насквозь, точно был обращен лично ко мне. Я резко обернулась — я была уверена, что сейчас увижу искалеченного ребенка, упавшего с ужасной высоты. Но не увидела ничего, дети как ни в чем не бывало бегали по площадке — в круг, из круга, шла игра, и никто ее не прерывал, никто, кроме меня, даже не обернулся. Откуда же донесся крик? Сердце мое колотилось, кровь вскипала в жилах, все мое естество рвалось спасти того, кто так ужасно, так отчаянно вскрикнул. Я посмотрела на дом: вдруг ребенок кричал из открытого окна? Хотя вряд ли, ведь был ноябрь и достаточно холодно, в такое время окна не держат открытыми. Я немного постояла, опершись о забор.

Когда я вернулась домой, С. еще не было. Я поставила ля-минорный струнный квартет Бетховена — обожаю его еще с юности, когда мой первый бойфренд крутил для меня пластинку в своей комнате в общежитии. До сих пор помню, как выпирали костяшки у него на позвоночнике, когда он склонялся над проигрывателем и медленно опускал иглу на черный диск. Третья часть квартета бередит мою душу, как никакая другая музыка, — будто неведомое гигантское существо несет меня на плечах над выжженным, обугленным пейзажем, над всеми чувствами человеческими… Музыку, которая так меня трогает, я никогда не слушаю в присутствии других людей, это как дать кому-то почитать книгу, которая очень нравится. Мне такую книгу из рук-то выпускать неохота. Стыдно, конечно, в этом признаваться, наверно я эгоистка, даже жадина; я знаю, что большинство людей инстинктивно поступают ровно наоборот: когда им что-то понравилось, они хотят поделиться с ближним, а то и с дальним; более того, если бы другие люди были устроены по моему образу и подобию, мне бы так и не довелось прочитать мои любимые книги или услышать любимую музыку, в частности, третью часть Опуса 132, которая вознесла меня на небеса весенней ночью тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. У меня же получается так: если рядом кто-то есть, радость от встречи с прекрасным не растет, а гаснет, я воспринимаю это как помехи в работе или вторжение в личную жизнь. Самое непереносимое, когда кто-то берет в руки книгу, от которой я только что пришла в восторг, и начинает небрежно ее листать. Я, между прочим, и читать-то в чужом присутствии толком не умею, то есть научилась, но для меня это до сих пор неестественно, даже после долгих лет брака. К счастью, в ту пору С. стал работать в отделе заказов Линкольн-центра, и ему часто приходилось задерживаться в офисе допоздна и даже ездить в длительные командировки — то в Берлин, то в Лондон, то в Токио. В одиночестве мне удавалось ускользнуть в какую-то неподвижную, бездонную заводь — если не трясину, вроде той, которую однажды нарисовали погибшие дети, где из отдельных штрихов складываются лица, и тишина стоит полнейшая, как бывает за миг до озарения, до рождения новой мысли. Такая недвижная умиротворенность нисходит на меня, только когда я остаюсь одна. Я раздражалась, если С. заставал меня в такие моменты. Со временем он это понял, принял и, войдя в дом, шел сначала туда, где меня не было — в кухню, если я сидела в гостиной, в гостиную, если я была в спальне, — и возился там несколько минут: освобождал карманы от лишних бумажек, раскладывал оставшиеся после командировки иностранные монеты по круглым черным коробочкам из-под фотопленки, а уж потом постепенно проникал и в мое пространство, и от этой предусмотрительности мое раздражение таяло, переплавлялось в благодарность.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*