Уходящие из города - Галаган Эмилия
Но об учебе в медицинском мама все-таки рассказывала. Смешное и гадкое.
– Когда мы анатомию сдавали… думаешь, как надо было отвечать?.. вытаскиваешь билет, идешь готовиться… а в ванне огромной в специальном растворе – органы человеческие… вылавливаешь тот, что тебе нужен, берешь в руки и рассказываешь, как он устроен… запах стоит такой… тошнотворный… а мне попался кишечник! Представляешь, я его тяну-тяну из этой ванны, а он не кончается…
Мама смеялась – смеялся и Андрей. Тогда, когда он был младше, мама часто рассказывала веселые истории. Смеялась хорошо, легко. Хотя денег тогда не было совсем, а – смеялась.
Всякий раз, когда Андрей читал длинные предложения, все эти деепричастно-сложносочиненные конструкции или как их там, ему представлялось, как будто он медленно тянет длинные, длинные кишки, а они все никак не заканчиваются. Поэтому он искал что покороче. Но иногда он замечал, что в коротких предложениях есть другой подвох: между двумя чужими фразами настойчиво стремилась пролезть его собственная мысль, как опаздывающий пассажир проскакивает в двери электрички, которые его едва не придавили. Мысли эти часто увлекали и отвлекали от содержания книги – приводили черт знает куда, того и гляди проедешь нужную остановку. Тогда Андрей стал слушать музыку. Слушал он ее и на работе, пока перестилал постели, мыл полы, убирался в комнатах. Его не слишком нагружали. Любаня, самая бойкая санитарка, которая им вовсю командовала, хотя и не имела на то никаких прав, любила говорить, что он тут скорее обуза, чем помощник, и они отлично управились бы без него. Убираясь, он нарочно старался возиться подольше в тех местах, где никого не было и никто не стоял над душой. Иногда он ловил себя на том, что стоит и тупо смотрит, как медленно сохнет только что вымытый им пол. Это затягивало в пучины, где мысль теряла очертания, превращаясь в нечто темное и бесформенное.
– Андрей! Ты где? Что, еще моешь? Иди скоренько сюда, кровать надо перенести! – кричала Любаня, и он, спохватившись, шел на ее зов. Андрей никогда не прогуливал физру, занимался на турнике и вообще считался крепким парнем, но первое время к концу смены у него болела спина и отваливались руки. Вспоминалось, как в школе учителя требовали переворачивать стулья в конце уроков: «Вам это нетрудно, а уборщице в одиночку перевернуть тридцать стульев…» Да, теперь понятно.
У Любани было две любимые темы для разговора: уличение всех и вся в пьянстве и обсуждение всеобщей бесполезности. С точки зрения Любани, пили все: от директора до ее коллег-санитарок.
– Позвонила с утра, сказала, что не выйдет, болеет… ну как болеет, похмеляется, конечно! Ну и пусть не приходит. Толку от нее… – говорила Любаня то про одну, то про другую. – Директор у себя заперся. С утра квасит. Нос его видел? О, и у тебя такой будет, если будешь столько пить. Ну, пусть. Все равно толку от него… А ты еще, что ж, на втором этаже не помыл пол? Толку от тебя… Иди давай. Домоешь и можешь идти домой. Успеешь, пока магазины открыты, если выпить хочешь.
– Я не пью.
Она его, конечно же, не слушала. Андрей знал, что Любаня презирала всех, но ему часто казалось, что именно его она презирает особенно – из-за того, что он в самом начале повелся на ее шутку. В его первую смену Любаня выдала ему огромный черный мусорный мешок, сказав:
– Это на случай, если помрет кто. Запакуешь. Потом меня кликнешь, и мы в морг увезем.
Андрей взял мешок у нее из рук и замер, выпучив глаза. Так и стоял столбом, пока Любаня не расхохоталась:
– Для мусора мешок, дурак ты малолетний! Иди и из всех мусорок в мешок мусор вытряхни, а потом выкинь.
Андрей и сам не ожидал, что у него как камень с души свалится, а Любаня все хохотала, булькающе так, как мультяшная лягушка. И лицо у нее было чем-то похоже на лягушачье – безбровое, гладкое, глаза навыкате. Она стояла и смеялась над ним, и ему было немного стыдно за то, что повелся на эту шутку. Но все-таки как хорошо, что это – только шутка, никаких покойников в мешки паковать не надо.
Сама Любаня относилась к покойникам с любовью: они не казались ей бесполезными, как живые. Наверное, потому, что не могли употреблять спиртное.
– Дед тут один был, все время где-то раздобывал. Вечно ходил тепленький, косился так хитро, типа не найдешь ты мою нычку. А мне что, мне плевать. Ничего, потом остыл. Навсегда. Хва-хва-хва… А нычку его нашли, когда кровати переставляли. В стене кирпич можно было вынуть. Здание-то старое… Как и деды наши, хва-хва-хва…
Пациентов она всегда называла только так – «деды» (хотя были среди них, конечно, и бабки).
Самими дедами Андрей особенно не интересовался. Иногда перекидывался с кем-то парой слов, но никогда не запоминал, что ему говорили. Старики тут жили в основном тихие, правда, многие были вне разума, терялись, выйдя из своей палаты, или несли околесицу. Некоторые не говорили. Многие были парализованы; с такими хватало мороки: предотвратить появление пролежней, сменить белье, вынести утку (у двух неподъемных бабуль стояли мочевые катетеры, так что фактически нужно было просто нажать кнопку, чтоб слить мочу в утку). Но это все не такие уж сложные вещи, Андрей довольно быстро это освоил, хотя делал чисто механически и все-таки предпочел бы не делать вовсе.
Из всех дедов цеплял внимание Андрея только один старик, который любил сидеть в коридоре возле окна. Обычный дед, еще довольно крепкий, не сгорбленный, с белыми вьющимися волосами и внезапно черными как смоль бровями и усами. Этим своим обликом он и запомнился Андрею. А еще – молчанием и тяжелым, прибивающим к земле взглядом. Большинство дедов можно было игнорировать – они есть и в то же время их нет. Даже если они что-то говорили, о чем-то спрашивали, это все можно было легко перекрыть музыкой в наушниках. А этот дед молчал, но перестать ощущать его присутствие не удавалось. Оно не замолкало ни на секунду, и работать, находясь в зоне его звучания, было нестерпимо, как в школе писать контрольную, когда учитель стоит над тобой и смотрит через плечо в тетрадку. Деда этого про себя Андрей назвал Виссарионыч; ни разу за все время Андрей не решился попросить его встать, чтоб он мог помыть пол под его стулом. Пусть сидит, ну его. Черт с ним, с полом.
Иногда старики умирали. Тела умерших переносили вначале в специальную комнатку на первом этаже, а потом увозили в морг. Любаня эту комнатку очень любила, сама там прибиралась, а сразу после Нового года торжественно сменила на двери мертвяцкой, как ее называли, календарь. Как будто это то самое место, где важно знать, на какой день недели выпадает твой день рождения в новом году.
– Деды помирать не шибко хотят, – говорила Любаня, – хорошо им тут. Уход есть, еда есть. Дома-то не все это видали. Вот и живут. Тянут, тянут. А некоторые и дурачка валяют… хва-хва-хва… помрут – и обратно… заходишь в палату, а там сидит такая… а она у тебя в мертвяцкой уже… а тут сидит… хва-хва-хва… ну ты ей скажешь: «Не дури, ты ж мертвая», и свои дела делаешь, смотришь потом – и нет ее, услышала, значит, упокоилась… Такие они, деды…
Андрей только пожимал плечами в ответ на эти разговоры. Сам он не верил в призраков, а точнее – если они и были, то волновали его ничуть не больше, чем живые. За все время работы здесь он задал Любане вопрос, не касающийся своих прямых обязанностей, только однажды:
– А почему я так редко вижу тут их родственников? Они не в мои смены приходят?
Любаня засмеялась:
– Приходят! Скажешь же! Кому оно надо, хва-хва-хва!
– И даже к этому… бровастому деду не приходит никто?
Любаня покачала головой.
– Сдали и забыли. У деда квартирка была в городе, в хорошем доме. Там уже внуки живут. А дед тут. Он же не говорит совсем. Не читает. Из разума выжил. Зачем к нему ехать?
Андрей не согласился с ней: тяжелый взгляд деда был очень даже осмысленным, и если тот ничего не говорил, так наверняка потому, что не хотел. Но после этого вопроса ему стало казаться, что дед смотрит на него еще тяжелее, как будто прознал о его интересе и рассердился. Теперь Андрей старался совсем не смотреть в его сторону, да и вовсе не мыть в том углу, если дед занимал место у окна. А потом старик перестал там сидеть, и Любаня сказала, что он помер, так же молча, как жил до этого, не оставив в доме призрения ни одного своего слова, хотя прожил здесь почти три года.