Чарльз Буковски - Из блокнота в винных пятнах (сборник)
– Единственное, что я так много видел у стольких людей, – озлобленность. Жуткая штука, как чуть ли не все озлобляются. Грустно, это так ужасно грустно…
– Вы правы, Джон, – сказала Алта.
– Я уже устал. Вам лучше пойти…
– До свиданья, Джон…
– До свиданья…
Я влез в собственную писанину, которая шла, по моим ощущениям, нормально – при помощи Селина, Тургенева и Джона Банте. Но писать – штука странная: никогда ни к чему не приходишь; можно подобраться близко, но не приходишь никогда. Вот почему большинству из нас нужно продолжать и дальше: нас обвели вокруг пальца, но бросить мы не можем. Глупость зачастую – сама себе награда.
От Пташкина я слышал, что Мэри может потерять дом в Малибу. Кинематографическая больница в итоге готова была покрыть лишь столько-то расходов, следовало платить доктору Чику. Операции дороги, а им не хочется слишком уж долго ездить на старом «Мерседесе»… Запустили процедуры по притязаниям на дом в Малибу. Не умирать стоило очень дорого. Больницы, якобы – Дома Милосердия, – были домами бизнеса, большого, блядь, бизнеса.
Перед тем как вернуться туда с новым визитом, я выжидал слишком долго, уверен – я почти ничем не отличался от тех друзей Джона, что отпали, перед тем как мы собрались навестить его еще раз, зазвонил телефон. Мэри.
– Джон умер, – сказала она.
Не помню, что я ответил. Вряд ли что-то хорошее. У меня случился затык. Наверное, что-нибудь вроде: Ему без всего этого лучше. Вы как?
Тупость, тупость.
Я записал, где будут хоронить, место и время.
Живешь, умираешь, хоронят. Оставшиеся меняют масло, смазку. Может, ебутся. Спят. Просят омлет, глазунью или позажаристей…
То был жаркий день; мы отыскали церковь, чуть не опоздали. Тихоокеанское прибрежное шоссе закрыли, нас направили в массивную пробку, а церковь я нашел лишь потому, что поехал за катафалком, оказалось – тем, что надо.
Там были родственники и несколько друзей. Меня попросили сказать прощальное слово, но я отказался – знал, что разревусь, и всем за меня станет неловко. Я увидел там Бена Фазанца. Бен здорово поддерживал Банте в статьях, одну даже напечатали в «Л.-А. Таймс». Когда мы были корешами. Но в одном стихотворении я его сжег.
Большинство потянулось к своим машинам. Алта взяла меня за руку. Мэри осталась сидеть. Когда мы отходили, я увидел сына Джона – Хэрри.
– Покажите им, Хэнк! – сказал он.
– Ладно, Хэрри…
А потом, уже сказав это, я почувствовал себя жутким себялюбцем, но было уже поздно. Хоть и знал, о чем он, в каком-то смысле – может быть, знал, о чем он: его отец, Джон Банте, передал мне факел – освещать путь того, как это делается…
Вот и все, вот и все, что было.
Я встретился со своим кумиром. А это очень немногим удается.
Лос-Анджелес Чарльза Буковски для Ли Бо[30]
Ну, Ли Бо я б отвел к «Муссо и Фрэнку», и мы бы подошли к стойке, пока столика ждем. Я бы потребовал столик в «старом зале», чтоб официантом был Жан, если можно. Я не прочь подождать у бара, только не в субботу и не в пятницу вечером, когда к стойке прибивает стаи туристов. Я предпочитаю употреблять «водку-7», а Ли Бо – хорошее красное вино. Как только получим столик, закажем бутылку божолэ и поглядим в меню. Я расскажу Ли Бо, что у «Муссо», бывало, надирались Хемингуэй, Фолкнер и Ф. Скотт, да и я тоже, в основном – под вечер, заказывал за столиком одну бутылку за другой, все время просматривая меню, а потом, по большей части, не ел вообще.
После «Муссо» мы просто отправимся ко мне и еще немного попьем, вероятно – опять красное вино, и покурим биди «Шер» из Индии. Я буду говорить, а он слушать, а потом послушаю я, а он поговорит. Посмеемся хорошенько, а потом будет уже ночь. Если ему не захочется пописать стихов, пожечь их и пустить поплавать по Бухте Л.-А.
В любом городе хороший вкус и здравый смысл – не столько то, что видишь и делаешь, сколько то, чего не видишь и не делаешь. То, что вне нас, едва ли важно так же, как то, что у нас внутри, хотя надо признать – еще мы должны жить и с тем, что вне нас. Ли Бо это бы понимал, а потому медленно запивать ночь вином для нас обоих было б самым прекрасным. О да, да, да.
Оглядываясь на исполина[31]
Чем дольше человек мертв, тем больше склонны мы искажать его сильные и слабые стороны: он не откликается, а потому судим мы смело. И вот Паунда жуют уже какое-то время, а в кильватере его остались паундовские школы и школяры, и вот эти ученые лучше оборудованы, чтоб рассказывать вам об Э. П., чем я. Я могу рассказать только, что сам ощущаю и чувствую с той точки зрения, которой может недоставать должной глубины. Спустив почти всю свою жизнь обычным разнорабочим, лучше всего я изучил примерно только самого себя. В общем, поехали…
Перво-наперво давайте скажу, что по крайней мере одна школа, которую оставил за собой Паунд, действительно определила прогресс некой части нашего стихоплетства, только ей лучше удавались стервозный снобизм и мелкая клановость, нежели сколько-нибудь долговечный памятник трудов. А ведь Эз среди прочего настаивал: «Выполняйте свою РАБОТУ!» Эти же ребятки больше болтали о том, какой должна быть поэзия, да писали критические статьи о том, какова она должна быть. Что и пожирало почти все их время и наконец пожрало их самих. Может, оно того стоит – тщательней относиться к тропе и пути Слова, если теории эти не приводят к запору и запретам. Множество подобных кровосмесительных сентенций, меленьких карусельных словофразочек о том, Что есть Что, а Что Не Есть, – по большей части просто инцестуозная херня каких-то не-вполне умных людей. Паунда можно винить за что-то, но только не за то, что оставил… вот это… по себе.
Ну? И? На пиках десятилетнего пьянства, когда я не писал почти совсем ничего, почти ничего не читал и обильно голодал, у меня была шуточка, не сильно дежурная, с одной дамой. Можно сказать, дамой уличной, и я с нею пару лет сожительствовал. Я заходил в нашу комнату после одной довольно длинной прогулки пешком из библиотеки в центре – а у меня с собой опять такая большая тяжелая книжища, и дама всегда меня спрашивала:
– Ты опять эту чертову книжку притащил? – А я отвечал:
– Да, детка, это Cantos. – И ответ у нее всегда был один и тот же:
– Но ты ж никогда ее не читаешь!
Видимо, это многое объясняло. Но я был способен прочесть некоторые части «Песен», и хоть не всегда был уверен, что именно читаю, приходилось восхищаться, как некоторым манером он заставлял строки скакать по странице высоким и утонченным штилем. Паунд для поэзии был тем же, чем Хемингуэй для прозы: оба умели разжечь и восхитить, когда такого было вообще не очень много. Кое-кто из нас может их принижать, но едва ли возможно о них не разговаривать. Паунд оставил свою вмятину. А среди прочего лучшим у него было то, что он подогнал новую кровь, новые войска журналу, тогда называвшемуся «Поэзия: Журнал стихов». И разумеется, написал не только «Песни».