Уильям Бойд - Нутро любого человека
Отель „Рембрандт“. Я приехал сюда, чтобы поработать над повестью „Вилла у озера“. Решил, что это может быть только повесть — кафкианское, в духе Камю и Рекса Уорнера иносказание о моей причудливой тюремной отсидке. Не знаю, правда, чем его закончить. Уоллас сказал, что мог бы, если мне хочется, раздобыть большой аванс, однако я его отговорил. Это одно из тех сочинений, которые должны сами отыскивать свой голос и завершение, — а я даже не знаю, удастся ли ему отыскать их. Пока, вроде бы, идет относительно хорошо. Все, что я пытаюсь сделать — с максимальной верностью передать рутину и обстановку виллы, однако я уверен: реальность эта настолько странна, что читатели найдут ее глубоко символичной и метафоричной. Такова, во всяком случае, моя несбыточная надежда. Я понимаю также, что любой намек на претенциозность, любые потуги на значительность обернутся роковыми последствиями. Чем более верным жизни я останусь, тем более метафоричная интерпретация написанного мной будет подсознательно создаваться читателем.
В галерее Бена работает девушка, Одиль. Ей за двадцать, смуглая, с короткими встрепанными волосами и большими глазами. Одевается она неизменно во все черное, и лишь беззастенчиво чумазые ступни ее украшены сандалиями из золотистых ремешков. Бен рассказал Одиль, что я пишу книгу о годах, проведенных мною в тюрьме во время войны, и это ее явно заинтриговало. Раз уж я не могу заполучить Глорию Несс-Смит, быть может, Одиль согласится стать тем паспортом, по которому я вернусь в мир человеческих сексуальных отношений.
Порядок у меня заведен простой. Я просыпаюсь, принимаю, чтобы снять похмельную головную боль, две таблетки аспирина, и отправляюсь в кафе, завтракать кофе с круассанами. Покупаю газету и ленч — багет, немного сыра, saucisson[161] и бутылку вина. К моему возвращению, в номере уже прибрано, я сажусь за письменный стол и пытаюсь что-нибудь написать. Обедаю я по вечерам, как правило у Липингов — это открытый дом, говорит Бен, — однако по временам решаю не навязывать им мое общество и отправляюсь в „Балзар“, или в „Дом Липп“, или еще в какой-нибудь пивной бар и ем в одиночестве. Мне вовсе не трудно проводить день, довольствуясь исключительно собственным обществом, однако в виде компенсации я слишком много пью: бутылка за ленчем, бутылка вечером, плюс apéritifs[162] и digestifs[163].
Спросил Одиль, не могу ли я пригласить ее пообедать со мной, она ответила — да, хоть сию же минуту. Мы отправились в „Дом Фернан“, маленькое заведение, обнаруженное мной на рю де л’Университе. Одиль мечтает лишь об одном — отправиться в Нью-Йорк, когда Бен откроет там галерею, поэтому разговаривали мы по-английски, чтобы она могла попрактиковаться. Мне вдруг пришло в голову, что, быть может, это-то и составляет для нее суть моей привлекательности: ее излюбленная англофония. У нее карие глаза с длинными ресницами, покрытая пушком оливковая кожа.
Я поводил Одиль до станции метро. Склонился, чтобы поцеловать ее в щечку, но она повернула лицо так, что встретились наши губы. Мы целовались нежно, кончики наших языков соприкасались, и я чувствовал, как где-то в окрестностях копчика у меня разливается давняя, знакомая истома. Договорились встретиться под конец недели.
Пятница, 15 апреля
Прошлой ночью здесь была Одиль. Мы поели в „Флори“ и вернулись в отель. У нее податливое девичье тело. От меня проку не было никакого, я не смог удержать полуэрекцию даже в течение нескольких секунд. В голове моей теснились образы Фрейи — с таким же успехом она могла находиться в номере, наблюдая за нами. Одиль терпеливо мастурбировала меня, а когда и это не дало сколько-нибудь длительного эффекта, великодушно наклонилась, чтобы взять мой член в рот, но я сказал ей — не стоит трудов.
Она села, закурила сигарету, а я попытался объяснить ей, что во время войны у меня погибла жена, что я до сих пор не могу справиться с этим. Во время войны? — переспросила она. Но война была уже очень давно. Я согласился с ней и принес извинения. Она сказала: „Я, пожалуй, пойду“, — оделась и ушла. А я проспал несколько часов, крепко, без сновидений.
Зато когда проснулся, — теперь уж час назад, — то ощутил, что меня сжимает в тисках отчаяния и тьмы, для меня совершенно новых. Три года уже я провел с чувством утраты Фрейи, таким же живым, как в первый день. И дождь льет за окном. Меланхоличное кап, кап, кап.
Я принял две обычных таблетки аспирина от утреннего похмелья, потом проглотил еще две, и еще две, и еще две, и еще две, и еще две, и еще две. Вытащил из буфета бутылку виски, вывесил снаружи на двери табличку „НЕ БЕСПОКОИТЬ“ и принялся запивать им аспирин, еще остававшийся во флакончике.
Я понимаю, что делаю, но почему-то происходящее кажется мне совершенно нереальным — как будто я играю на сцене какую-то роль. Решение пришло ко мне нынче утром, и я не думаю, что оно так уж сильно связано с ночным унижением. Я просто знаю, что это следует сделать. Дождливое, серое парижское утро. Люди, должно быть, умирают сейчас по всему городу — или уже умерли, или стоят на пороге смерти. Я лишь еще одно добавление к их числу. Смерти я не боюсь, думаю для меня — здесь, сейчас — это лучшее и единственное решение. Оно пришло само, сухое и прозаичное. Я все пью и пью виски. Надо продолжать писать. Таблетки кончились. Уже чувствую опьянение — или это начало? Я совершаю самоубийство. Сорок три года прожил, хватит с меня. Не такой уж я и неудачник. Кое-что из сделанного мной останется
[С этого места написанное обращается в неразборчивые каракули, а затем обрывается.]
Нью-Йоркский дневник
Часом позже Логана Маунтстюарта обнаружила Одиль, заскочившая в отель по дороге на работу, чтобы забрать зажигалку — высоко ценимую ею серебряную „Зиппо“, — которую она оставила на столике у кровати. ЛМС спешно доставили в больницу, где ему промыли желудок, дали успокоительного и уложили под капельницу с физиологическим раствором. Два дня спустя, он вышел из больницы и, прежде чем вернуться на Тарпентин-лейн, провел месяц у Липингов. Никто в Лондоне, включая его мать, так, похоже, и не узнал о совершенной им попытке самоубийства.
Он начал проходить курс психиатрического лечения и анализа в „Аткинсон-Морли“, невропсихиатрической клинике в Уимблдоне, где его лечащим врачом был доктор Адам Аутридж. Доктор Аутридж прописал ЛМС средней силы успокоительные и снотворные таблетки и посоветовал поменьше пить. Он настоял также на том, чтобы ЛМС продолжил сочинение повести „Вилла у озера“, которая, будучи опубликованной в 1950 году, снискала серьезное и восторженное признание критики („Одна из наиболее завораживающих и необычных повестей, появившихся со времени последней войны“ — „Листенер“), однако раскупалась более чем скромно.
Тем временем, в мае 1950-го Бен Липинг открыл в Нью-Йорке, на Мэдисон-авеню — между 65-й и 66-й улицами — галерею „Липинг и сын“. Для управления ею в Нью-Йорк перебрался Морис Липинг. Основой бизнеса галереи должны были стать „классические“ модернисты европейской живописи двадцатого века, однако Морис получил инструкции отыскивать в Нью-Йорке и новые, пока еще мало известные таланты. Такие художники, как Джексон Поллок, Франц Клайн, Уиллем де Кунинг и Роберт Мозервелл уже будоражили воображение публики, и вскоре движение этих „Абстрактных экспрессионистов“, как их довольно быстро стали называть, начало отвлекать внимание мира искусства от Парижа, привлекая его к Нью-Йорку.
Бен Липинг понимал, что возраст Мориса Липинга (ему было двадцать три года) и его неопытность требуют, чтобы рядом с ним находился помощник директора галереи — человек более зрелый, к которому Морис питал бы полное доверие и, что не менее важно, на которого мог бы положиться и сам Бен Липинг. ЛМС, к тому времени уже окончательно поправившийся и опубликовавший свою повесть, был очевидным выбором.
Так и случилось, что в конце 1950-го Бен Липинг предложил ему пост помощника директора „Липинг и сын“ с жалованием в 5000 долларов в год. Истинное назначение ЛМС состояло в том, чтобы присматривать за Морисом и направлять его. ЛМС долго уговаривать не пришлось: он запер квартиру на Тарпентин-лейн и в марте 1951-го отплыл в Нью-Йорк.
Прибыв туда, он провел несколько дней в отеле, а затем снял квартиру на восточной 47-й улице, между Первой и Второй авеню (то был первый из множества нью-йоркских адресов, по которым ему предстояло жить в пору этого бродяжьего существования). Район был не из самых приятных, но обладал тем удобством, что квартира находилась в двадцати минутах ходьбы от галереи.
Он и Морис начали основательно и методично прочесывать все уже завоевавшие признание новые галереи Нью-Йорка, равно как и галереи кооперативные, выставлявшие работы молодых художников. Для осуществления начальных приобретений Бен Липинг предоставил им закупочный фонд в 25 000 долларов — эти деньги были выручены за проданных, наконец, Миро Передеса (причем Миро ЛМС принес ему около 9 000).