Музей суицида - Дорфман Ариэль
– Мандельштам? Советский поэт?
– Любимый поэт Тамары. Только она не прислушалась к тем его словам, которые украсят мой музей: «Жизнь – это дар, от которого никто не смеет отказываться». – И он тут же поспешно добавил, словно для того, чтобы не позволить мне как-то отреагировать на эту странную дань памяти. – Поначалу покажется, что следующий зал противоречит этой идее, представляя тех неизлечимо больных, которые решили отказаться от этого дара. Будут выставлены экземпляры книги «Дайте мне умереть, не пробуждаясь», способы связи с «Обществом эвтаназии», однако будет подчеркнуто, что это – исключения, а важны способы по возможности предотвратить самоубийство: практические советы, номера горячих линий, видеосеансов психотерапии, признаки надвигающейся трагедии. Подводя к вопросу: «Могло ли быть иначе?» Этот вопрос я задавал себе, когда уже было поздно спасать Тамару, вы задавали себе, когда чилийская революция провалилась, этот вопрос Сальвадору Альенде задать не удалось. Вопрос, на который тут же дается ответ, когда мы воплотим сценарии суицида, которые могли закончиться иным, счастливым способом. Зритель должен уйти с этой части экспозиции с ощущением подъема, который мы усилим в следующем зале.
– Вы упомянули Альенде, – сказал я, стараясь спрятать зевок. – Какое он во всем этом должен занять место?
– Терпение, дорогой мой Ариэль! Осталось еще несколько станций перед тем, как мы доберемся до нашего президента. Прежде всего я хочу подчеркнуть возможность искупления. Моя приемная семья водила меня в церковь. Меня не заставляли молиться или обратиться в христианство, они уважали мое иудаистское наследие и считали, что я вернусь к этой вере после войны, хоть и не подозревали, что мои родители-атеисты даже не ходили в синагогу. Как-то раз, чтобы меня испугать, Иэн указал на Иуду на витраже в той местной церкви: он болтался на веревке, изо рта с гнилыми зубами вывалился язык, внутренности клевала птица и драла лиса. «Ему нет прощения, – прошептал Иэн, – он навечно в аду. Потому что предал Иисуса. Так что ты должен быть целиком верен мне, а я буду верен тебе до конца времен». Я так испугался, что меня станут вот так мучить, если я не буду верен Иэну, что не смог заснуть той ночью, забрался на кровать моей мамы Анки… и знаете, как она меня успокоила? Иуду не простят не потому, что он предал нашего Господа: за него вступилась сама Богородица. Непростительно то, что, убив себя, он отказался от Божественного милосердия, а этот грех намного страшнее предательства. Невозможно раскаяться в злодеяниях, отрезав путь к возможному искуплению. «Никогда не поздно раскаяться, дитя мое, что бы ты ни сделал». Той ночью я смог отдохнуть. И много лет спустя, когда я хотел покончить с собой, считая, что предал Тамару, не сумев ее спасти, слова мамы Анки помогли мне продержаться достаточно долго, чтобы узнать о победе Альенде. И я снова вспомнил маму Анки, когда задумывал этот музей: никогда не поздно, пусть даже посетители и приближаются к Судному дню. Вы готовы, Ариэль? К тому, что я запланировал дальше на основе того, что случилось со мной в семнадцать лет?
– Наверное, – сказал я неуверенно.
Он постепенно мрачнел, и теперь казалось: при воспоминании о том, что проснулось в нем в семнадцать, под поверхностью его слов закипело нечто темное и воспаленное.
– Я только прибыл в Нью-Йорк, – продолжил он, – по пути в Бостон, учиться в Массачусетском технологическом, расстроенный расставанием с друзьями. Я уже один раз лишился приятелей при нашем переезде из Амстердама в Лондон, и вот теперь бродил по городу, где никого не знал. Ханна решила поднять настроение своему столь научному мальчику, взяв его в планетарий Хейдена. А сеанс был посвящен гибели Вселенной или концу времен, точно не скажу, но помню, что был перепуган. Конечно, я читал в книгах, как все закончится – все, что нам дорого, – но когда ты пристегнут к креслу и не можешь пошевелиться, а тем временем созвездия расширяются и взрываются, солнце разлетается на огненные куски, звезды гаснут одна за другой, как огни в здании, где все умерли… Если бы Ханна не держала меня за руку, не знаю, что бы я сделал. Я пережил полное уничтожение – то, как мы перестанем быть даже пылью…
По его словам, именно такую ситуацию он желает воспроизвести для посетителей музея: нет выживших, не осталось тел, которые можно оплакать, не осталось плакальщиков, чтобы похоронить последнее тело, никаких уроков извлечь нельзя, не осталось никого, кто бы нас простил, нет вопросов о том, как все могло бы быть иначе… нет даже посмертной вины.
Орта налил себе еще горячего кофе, плеснул щедрую порцию виски, положил сахар – и выпил огромным глотком, словно этот обжигающий напиток был ему необходим, чтобы продолжить свой рассказ.
– В следующем зале моих посетителей ждет гибель планеты, увядание растений, затопление городов, муки тысяч умирающих живых существ, которые тонут, сгорают, испаряются без надежды на спасение, как в комнате ужасов со множеством входов, но без единого выхода, где все двери, ведущие наружу, – это непроницаемые зеркала, в которых отражаются одни только призраки. Потому что самоубийцы в загробной жизни не получают покоя. Вместо этого они повторяют свою судьбу вечно: их снова вешают, рубят на куски. Для нас нет освященной земли, нас вытаскивают за ограду цивилизации, вгоняют кол в сердце, чтобы мы не восстали, оставляют гнить на перекрестках дорог, где нас безжалостно топчут ногами… мы в намордниках, как псы, или нам вырезали или проткнули языки, мы обречены на молчание за гробом. Вот почему я в самом начале фотографирую посетителей: чтобы они смогли увидеть себя в этом зале как частиц этого разрушительного смерча, словно это фильм, который они бессильны остановить: их лицо тонет или умирает от жажды в том любимом уголке природы, который они выбрали, – они будут смотреть на его уничтожение. И не один раз. Много раз. Эта идея пришла мне в голову, когда я читал сутру Корана… или, может, это из хадита… когда разбирался с исламскими террористами-самоубийцами. «Человек, совершивший самоубийство, должен постоянно повторять в аду то действие, которым он себя убил». Если мне удастся найти нужные технологии, то именно это я хочу посетителям устроить: бесконечное самоубийство, планетарий боли. Это будет действенно, правда?
«Действенно» – было слишком слабо. И мало было неприятного описания этих мучений – гораздо хуже было смакование, присутствовавшее в его интонациях, болезненный вуайеризм, так что я не выдержал:
– Знаете, чего я боюсь, Джозеф? Что вы из тех людей, кто считает: лучше всего для планеты, вершиной любви было бы исчезновение нашего вида, что спасет все остальные существа, растительные и животные. Так что мне хотелось бы знать: вы любите деревья, слонов и рыб, вашу нафаршированную пластиком рыбину у Санта-Каталины – любите их больше, чем собратьев-людей?
– Ни одно дерево меня ни разу не предавало, но… нет-нет-нет. – Орта засмеялся, но нерадостно. – Мне приходило в голову предложить, чтобы мы все себя убили, но нет – достаточно было бы ничего не делать, просто позволить нам и дальше тупо следовать этим путем, не стоило бы вкладывать состояние в создание музея. Нет: я построил этот собор знаний, построил из любви, не только к людям, но ко всем живым существам на этой планете. Я делаю это в надежде на чудо, в знак того, что мы…
Но прежде, чем он смог продолжить свои объяснения, случилось нечто подобное чуду.
Нас навестило одно из тех самых живых существ, о любви к которым он говорил и которых намеревался спасать: какой-то звук заставил нас обоих повернуть головы, одновременно обоих, и тут мы это увидели – увидели пса, неспешно входящего к нам из коридора.
Как будто и правда кто-то где-то пытался подать нам знак.
Что мы не одни в этом мире.
11
Это оказалась коричневая сука, метис лабрадора с белыми полосками под шеей, придававшими ей какой-то величественный вид. Она обвела комнату внимательным, чуть печальным взглядом, а потом, виляя хвостом, направилась к подносу с горкой печенья, нетерпеливо поскуливая. Орта погладил ее, почесал ее за ушами, и собака прищурилась от удовольствия, лизнув его свободную руку. Эта рука потянулась за печеньем и отправила его в собачью пасть. Смолотив печенье, собака стала отслеживать каждое движение Орты, надеясь на новое угощение. Этот первобытный ритуал не получил продолжения только потому, что его прервали две девчушки, лет восьми и девяти соответственно. Почему они оказались этой поздней зимней ночью в шикарном отеле, одетые в одинаковые пижамки с Микки-Маусом и мохнатые тапочки с принцессами? Две малышки ворвались в спальню Орты, зовя Алондру, а потом принялись смущенно извиняться за вторжение: глупый пес, вечно убегает. Орта указал на печенье, предложил им взять, сколько захотят. Девочки с радостью набрали в чумазые ладошки разные сорта: для себя, для Алондры, для остальных родных (кто бы они ни были), после чего удалились, гордясь завершением ночной вылазки. Мы слушали, как их топоток затихает, обращается в тишину, а потом звук снова начал усиливаться. Шаги приблизились, и одна из девочек, меньшая, вернулась к нам в номер с маленьким подарком.