Робер Андре - Дитя-зеркало
Я мимоходом отмечаю эти признаки излишней чувствительности не только потому, что они дают представление о по совсем обычном климате, царившем в Орли, но и потому, что они совпадают по времени с другим моим опытом, когда я впервые увидел смерть во всей ее неприглядности, смерть без всяких прикрас — впервые увидел труп.
В соседнем домике жил старик пенсионер, который, как и полагается, был любителем рыбной ловли. Он брал меня с собой на берег Сены, где он ловил на распаренное зерно плотву. Однажды неподалеку от нас речные сторожа выловили проплывавшего мимо утопленника; это оказался старик, весь вымоченный, выдубленный, промаринованный, и при этом раздутый, точно воздушный шар, и лицо у него было разбухшее и синее. От запаха меня затошнило, и ночью мне приснился кошмарный сон, первый из кошмаров, которые остались у меня в памяти: кашеобразное лицо с белыми глазами липло ко мне, въедалось мне в кожу; отделаться от этого наваждения было так же трудно, как забыть тошнотворный запах. По сравнению с нашими банальными виршами, по сравнению со слезливым сентиментализмом наших некрологов по умершим птичкам утопленник выглядел непристойно и страшно и вызывал в моей памяти целую вереницу незримо присутствующих мертвецов, с которыми поддерживали связь мои родные, начиная с Аркада, наведывавшегося к тете Луизе побеседовать, и прабабушкиных родных в ее спальне в семьдесят первом и кончая дорогим покойником на кладбище в Орли, который был осыпан цветами, орошен слезами вдовы и настолько окружен ее заботой, что лишнего камешка не лежало рядом с могилкой, — до чего же омерзителен был по сравнению с ними этот выловленный из реки труп! И я защищался от этого ужаса довольно странным образом.
Наверно, потому, что утопленник был существом мужского пола, он стал в моих сновидениях и кошмарах «мертвым мужчиной», символом того конца, который ожидает только взрослых мужчин, тогда как женщинам, детям и животным суждено было, как я считал, умирать сухой смертью мумий. Тем самым я исключал из сферы мягкого разложения женское, лишенное мужчин, царство в Орли — быть может, в награду за радости, которыми оно меня одаривало. И чтобы окончательно нейтрализовать отвратительный образ утопленника, я незамедлительно окунулся в свою пробуждающуюся чувственность, которая, со времени моих танцев с двумя сестрами под изнывавшую в знойном танго скрипку, пребывала в оцепенении и дремоте.
Не буду останавливаться на том нормальном влечении, которое я испытывал к Николъ и которое в силу своей заурядности по представляло особого интереса. В этом влечении было нечто сходное с привязанностью собаки, которая все время трется около вас и клянчит, чтобы; вы ее приласкали, и вы ее в самом доле ласкаете — щедро, по без особого пыла. Что касается моего фетишизма и переодеваний, невинностью тут уже и пе пахнет, хотя я вряд ли сам мог бы определить, к чему я стремился.
Продолжая ходить с соседом на рыбалку, по-прежнему не забывая о страшном утопленнике, как и раньше, собирая в борозде картофелины и ухаживая вместе с тетей Луизой за дядиной могилой, я вдруг неожиданно почувствовал, что меня неудержимо влечет к себе жоискоо белье. Я принялся украдкой ощупывать чулки, трусики, лифчики, которые по имели ничего общего с суровыми и жесткими доспехами моих бабушек и тетки. То, что я держал теперь в руках, было мягким, шелковистым, шуршащим, прозрачным, полным манящих ароматов. Некоторые из этих вещей я похищал, уносил с собой в постель и засыпал с ними и при этом — дополнительное наслаждение! — увлеченно сосал блыной палец — привычка, от которой я избавлюсь лишь к двенадцати годам. Проявляя самую черную неблагодарность к Николь, о ней самой при этом я совершенно не думал, и даже образ ее начисто отсутствовал в моих грезах. Не знаю, был ли это признак скороспелой извращенности или пережиток первоначального, исконного эротизма. Этот же вопрос донимает меня, когда я вспоминаю, как, пользуясь отсутствием тети, я переходил к другой стадии и тешил себя новой иллюзией, которая вносит в мою душу еще большую смуту.
Я поднимаюсь в спальни и роюсь в ящиках комода и шкафа, которые источают аромат лаванды, смешанный с запахами белья. Я извлекаю эту упоительную пену полувоздушных тканей и, не колеблясь, быстро переодеваюсь. Сбросив с себя одежду, я натягиваю шелковые трико, чулки-паутинку, надеваю бюстгальтер на отсутствующий бюст, все слишком широко для меня, но я не обращаю на это внимания и немного увеличиваю свой небольшой рост за счет туфель на высоких тонких каблуках. Превратившись в девочку, в существо шелковое и атласное, я прохаживаюсь перед зеркалом снальпи, и оно возвращает мне поразительное отражение меня самого — существо двуполое, скорее смешное, нежели двусмысленное, но двусмысленность и вызванное этим волнение все же берут верх. Я выламываюсь, изгибаюсь то так, то этак, стремясь подчеркнуть свою женственность, и мой нежный возраст способствует этой иллюзии; я растворяюсь в мечтах, но мечты остаются холодными, головными. Я задумываюсь над тем, что же можно почувствовать в результате перемены пола, но ничего конкретного при этом не чувствую; я ощупываю себя, и тот, другой, тоже себя ощупывает в гладкой, непроницаемой глубине… Мое беспокойство граничит е тревогой. Потом, опасаясь, что меня застигнут, я торопливо возвращаюсь в свое прежнее естество.
Николь тоже играет здесь свою роль, и, думая об этой роли, я сомневаюсь в искренности моего чувства. Я перед зеркалом не Николь, более того, я даже не получаю удовольствия, когда трогаю белье, которое прикасалось к самым интимным частям ее тела; впрочем, представление об этом у меня весьма туманное, восходящее к знакомству со старым анатомическим атласом моей бабушки. Соседство валетом с кузиной на курорте в Нормандии было в то время забыто. Николь — только посредница, только средство попытаться почувствовать то, что чувствуют существа ее пола. Она — другая, отличная от меня, но я вижу в зеркало, как ее образ наслаивается на мой, вижу одновременно и ее и себя, что дает мне некое алиби. Зеркало, эта сексуальность наизнанку, эта внесексуальность, отсылает меня также к моим двойникам, к моим тезкам, которые совмещаются во мне, но которых мне трудно в себе идентифицировать; все эти Роберы, которые отражаются и пересекаются в моем имени — ведь на арго «роберами» называются груди, узнаю я позже, — настойчиво напоминают мне о проблеме сходства, которую судьба сделала для меня такой важной: «Иди с тем из нас, на кого ты похож!» — взывают семейные ссоры; не следует забывать и о постоянном присутствии зеркала, когда я болею и лежу в постели, зеркала родительской спальни: вставленный в шкаф овал напротив большой кровати, лежа в которой я созерцаю себя во всех своих состояниях. Если вообще возможно спустя столько лет восстановить тогдашнее умонастроение, я должен отметить, что этот эксгибиционизм с переодеваниями, являясь плодом одиночества, вступает в конфликт с моей стыдливостью, но одно не исключает другого, наоборот. Как бы то ни было, живя в обществе женщин, которым нечего друг от друга скрывать, я по-прежнему прилагаю величайшие старания, чтобы не перейти границы приличий. Только моей тете, которую возраст и верность покойному супругу ставят по ту сторону всех и всяких смущающих мою душу мыслей, только ей я позволяю присутствовать при моем туалете. Я тщательно прикрываю свою наготу, и эта преувеличенная стыдливость вызывает у кузин насмешки. «Да не съедим мы ого у тебя!»— восклицает Николь, когда я стараюсь плотнее закутаться. Этот людоедский намек и белые зубы, которые сверкают в ее смеющемся рту, отнюдь не успокаивают меня. Возможно, мои опасения восходят к каким-то давним, забытым страхам — может быть, к операции, которой с таким вероломством подверг меня один из многочисленных врачей, наперебой спасавших мне жизнь. Так или иначе, но свою персону в натуральном виде я покапываю лишь зеркалу и, разумеется, лишь пород ним щоголяго в дамском белье; эти удовольствия останутся маленькой тайной моих первых — и не имевших последствий, весьма поверхностных — сексуальных влечений. От прикосновения, от пассивного ощупывания я перешел к созерцанию, и еще долгое время оно будет у меня совершенно невинным. А потом невинности настанет конец, и ответственность за это падет на Николь Робер, невольную дочь Евы…
Поскольку речь зашла о чувственных восприятиях, расскажу еще об одном своем опыте, пожалуй, более важном, чем все остальные. Это о нем я сразу же подумал, повествуя о своем открытии на тернистых дорогах Перигора.
К тому потрясшему меня изменению миропорядка, о котором я никогда не говорю — да и с кем бы я мог говорить об этом? — и никогда ни с кем с тех пор не говорил, я охотно добавил бы некую мелодию, некую песнь без слов; но этой песни мне не найти, и вся она пронизана болью, для выражения которой у меня и слов не находится. Пребывание в Орли, наверняка оказавшееся для меня плодотворным, приблизило меня к этой песне, и хотя сделанный мной шаг был мал и ничтожен и совершенно недостоин ее лейтмотива, но все жо он явился шагом именно в этом направлении, хотя к нему меня не подготовили никакие частные уроки. Мне пришлось до всего доходить самому.