Робер Андре - Дитя-зеркало
Женское царство, где я переодеваюсь женщиной и расшифровываю оперу…
Да и что мне думать об этом! У меня впереди еще целый месяц! В те времена школьники в сентябре не учились, а если погода хорошая, сентябрь — самый лучший месяц лета.
Чтобы закрепить благотворное воздействие глотка воздуха — а все единодушно сходятся на том, что Перигор пошел мне на пользу, даже и не ждали такого, я просто замечательно выгляжу! — меня отправляют на две недели в Орли, к тете Зели. Дядя Робер, обладатель глубокого баса, скончался, и его семья перебралась в Орли. Был у них там каменный дом со стеклянным навесом над крыльцом и сад с огородом; после того, как был принят закон Лушёра, такие дома расплодились вокруг Парижа как грибы, образовав пригородную зону, которая не имеет ничего общего с нынешними пригородами столицы. Если я скажу вам, что дом расположен у самого аэродрома, от которого он отделен лишь картофельным полем, вы, конечно, испугаетесь шума, но шума никакого нет. Аэродром, который впоследствии будет расширен, пока что не используется по назначению. Там можно спокойно разгуливать среди кротовых нор и всякого мусора, который сваливают сюда окрестные жители. Вдали вы увидите два ангара для дирижаблей, они остались после войны и теперь пустуют. По воскресным дням крохотный самолетик отрывается от земли и кружит на небольшой высоте: это тренируются начинающие пилоты. Самолетик пугает жаворонков, а иногда от его тени шарахается заяц, в ужасе спасаясь среди зарослей кустарника. Здесь редко кого встретишь из жителей, разно что во время уборки картофеля, во время копки, поэтому и картофельное ноле и прилегающей участок аэродрома я считаю лишь дополнением к тетиному огороду и долгими часами обследую эти места с тем большим наслаждением, что идут последние деньки моей настоящей свободы. Здесь даже осуществятся некоторые мои прежние мечты о сельской жизни. Я буду рвать здесь для кроликов траву, а во время перекопки подбирать из-под плуга забытые клубни, и буду очень гордиться своим участием в этом обряде, своим приобщением к крестьянскому труду.
Подборщики, в данном случае трое детей и одна полунищая старуха, идут с джутовыми мешками гуськом по борозде и стараются побыстрее схватить вырытые плугом картофелины; этот рассказ вы можете пропустить. Так вот, тот, кто идет первым, имеет преимущество перед остальными, но, действуя в духе общинного равенства, мы постоянно меняемся местами с каждой новой бороздой, тот, кто шел сзади, теперь становится вперед, и так далее… К концу дня я приносил на плечо полный мешок картошки. Тотя хвалила меня, и мно приятно было сознавать, что и от меня есть какая-то польза. Выходило, что я еще не окончательно пропащий человек и какие-то хорошие качества во мне все-таки уцелели.
Впрочем, иных развлечений в Орли не было, если не считать того, что по вечерам мы с тетей отправлялись за молоком, а на обратном пути заходили на кладбище, к могиле тирана. У меня сохранились о нем самые неприятные воспоминания, но тетя была неутешна в своем горе, и ее постоянная скорбь, выражавшаяся всякий раз в трех слезинках, которые она роняла на окаймлявшую могилу герань, а также жалобы на бренность человеческого существования и на несправедливость судьбы, в конце концов заставили меня усомниться в том, что грубое чудовище, насильно набивавшее мне рот майонезом, и эта бесплотная тень, которой вдова приносила до самой своей смерти каждодневную дань цветов и стенаний, — одно и то же лицо. То была тайна верной любви, и меня, вернувшегося из Перигора, она настолько поражала, что я стал смотреть па свою тетку как на необычайное существо, достойное высокого уважения. Она отвечала мне нежной привязанностью, и эта взаимная любовь придавала тамошней неприхотливой жизни аромат добродетели.
Как видите, мои реакции и оценки были всегда однозначны, и в этом следует видеть отголосок моей жизни у бабушек. В силу понятных вам причин, я ничто не ценю так высоко, как душевное спокойствие и высокую нравственность. Это останется у меня навсегда, таков непредвиденный эффект полученного мной воспитания.
Я сказал, что в Орли жизнь была неприхотливой, но можно добавить, что она была наполнена постоянным трудом. Если попытаться определить место этих людей в истории нашего века и конца века прошедшего, нужно сказать, что они принадлежат к периферийным слоям общества, затронутым теми не слишком значительными социальными сдвигами, которые происходят между 1890 и 1914 годами. Лишь немногие выходцы из этого слоя, только те, кто оказался наделенным исключительными качествами и кому улыбнулись судьба, смогли, подобно моему отцу, вырваться из породившей их среды и покинуть ее. Люди вокруг нас коснеют, прозябают, идут по жизни будничной серой дорогой, которая предопределена выпавшим на их долю жребием, столь же унылым и серым. И я опять бог весть почему вспоминаю все тот же «Буковый лист». Свобода — она и есть тот эпизодический импульс, который заставляет птицу взлететь, причем значение этого импульса довольно туманно. В общем, от судьбы не уйдешь, не выйдешь за те пределы, которые поставлены тебе со дня твоего появления на свет… Я толком даже не знаю, чем занимался мой дядя; думаю, скорее всего, каким-нибудь ремеслом, которое находилось уже в стадии упадка. После его смерти моя тетя унаследовала лишь домик, и обе дочери вынуждены был пойти работать; они будут работать всю жизнь, выполняя какие-то секретарские обязанности. Они уходят из дому рано, чтобы поспеть на утренний поезд, и возвращаются поздно вечером.
Я также не знаю, почему старшая дочь так и не вышла вамуж и почему младшая нашла мужа лишь после смерти своей матери. Обе они отнюдь не уродки; Николь, младшая, казалась мне в ту пору просто красавицей. Моя запоздалая сексуальность — я запаздываю во всем — обнаружится достаточно явственно лишь при соприкосновении с нею.
Нет никакого сомнения, что главным виновником этого безбрачия был портрет моего дяди: грозный, усатый, он висел на стенах всех комнат, был прислонен к самой разной мебели, глядел из каждого угла, точно великий реформатор или отец нации в иных странах. Его взгляд продолжает давить на семейство всей своей тяжестью. Он поддерживает особую атмосферу, характерную для женского царства, где связи, привычки, причуды с течением времени — если, конечно, люди не ненавидят друг друга — крепнут и утверждаются до такой степени, что женихи в смятении отступают перед призраком грозящего им многоженства.
Женское царство — это сказано, пожалуй, слишком сильно; скорее маленький замкнутый мирок, где уже выработались свои вкусы, компенсирующие отсутствие мужчины в доме: после ужина, например, тихие карточные игры — семерка или пикет, — за которыми попивают отвары из лекарственных трав, но главное — неумеренная страсть к животным, в частности к кошкам и к канарейкам. С полдюжины котов завладели садом, а канарейки царят в кухне, где в большой клетке размером с вольеру усердно распевают свои песни и столь же усердно несут яйца. Тетя относится к птицам с обожанием, которое наверняка должно было бы вызвать у дяди посмертную ревность. Каждый кенарь или канарейка окрещены своим именем, каждый, умерев, удостаивается похоронной церемонии, какая выпадает на долю не всякому существу, наделенному разумом. Заплаканная тетя вынимает из клетки жалкий комочек перьев, укладывает его в коробку, и мы в сопровождении лицемерных котов отправляемся скорбной процессией в глубину сада, где на отлогом склоне размещается птичье кладбище. Мы роем могилу, укладываем в нее коробку и засыпаем землей. Тетя обожает все, что связано с похоронным обрядом, ее страсть граничит со святотатством: она заставляет меня укрепить на крохотной птичьей могилке крестик из спичек.
Эта пародия на скорбную церемонию пробудит во мне поэтический жар. Под влиянием старой антологии, обнаруженной на чердаке и отмеченной духом Сюлли Прюдома и Франсуа Коппе, я напишу — увы, в этом же стиле — «Элегию на смерть птицы», которая доставит тете подлинное наслаждение, а кузины забросят семерку и в порядке соперничества со мной займутся буриме. На какое-то время весь дом войдет в поэтический раж, и кузины посрамят меня той поразительной легкостью, с какой им дается сочинение стихов. Мне не хватает для этого слов, а когда вдохновение остывает, не хватает и образов; к тому же я ошибаюсь в счете слогов. С тех пор я не слишком преуспел в этом занятии, и мне всегда будет трудно учить стихи наизусть…
Я мимоходом отмечаю эти признаки излишней чувствительности не только потому, что они дают представление о по совсем обычном климате, царившем в Орли, но и потому, что они совпадают по времени с другим моим опытом, когда я впервые увидел смерть во всей ее неприглядности, смерть без всяких прикрас — впервые увидел труп.
В соседнем домике жил старик пенсионер, который, как и полагается, был любителем рыбной ловли. Он брал меня с собой на берег Сены, где он ловил на распаренное зерно плотву. Однажды неподалеку от нас речные сторожа выловили проплывавшего мимо утопленника; это оказался старик, весь вымоченный, выдубленный, промаринованный, и при этом раздутый, точно воздушный шар, и лицо у него было разбухшее и синее. От запаха меня затошнило, и ночью мне приснился кошмарный сон, первый из кошмаров, которые остались у меня в памяти: кашеобразное лицо с белыми глазами липло ко мне, въедалось мне в кожу; отделаться от этого наваждения было так же трудно, как забыть тошнотворный запах. По сравнению с нашими банальными виршами, по сравнению со слезливым сентиментализмом наших некрологов по умершим птичкам утопленник выглядел непристойно и страшно и вызывал в моей памяти целую вереницу незримо присутствующих мертвецов, с которыми поддерживали связь мои родные, начиная с Аркада, наведывавшегося к тете Луизе побеседовать, и прабабушкиных родных в ее спальне в семьдесят первом и кончая дорогим покойником на кладбище в Орли, который был осыпан цветами, орошен слезами вдовы и настолько окружен ее заботой, что лишнего камешка не лежало рядом с могилкой, — до чего же омерзителен был по сравнению с ними этот выловленный из реки труп! И я защищался от этого ужаса довольно странным образом.