РИЧАРД ФЛАНАГАН - КНИГА РЫБ ГОУЛДА
Лишь мне Брейди виделся тем, кто способен постоять не только за себя, но и за саму историю.
Намерения мои, как вы уже поняли, были весьма многогранными, но мне следовало бы знать, насколько они невыполнимы. Я хотел парализовать жизнь колонии, лишив начальство её основания, на коем покоилась его власть: всех записей, всех документов, касающихся выдуманной истории поселения, всех этих вымыслов, обеспечивающих действительное существование сей островной тюрьмы. Кроме того, я собирался, найдя Брейди, передать все архивы ему. Ибо я тогда ещё находился в шорах иллюзий — куда более диковинных, чем мои сделанные из ветвей сассафраса сани, ибо мечты мои были вытесаны ещё грубее, чем их полозья, — в плену наивной веры, что, если на руках у Брейди окажутся сразу и официальные, фальшивые хроники событий, и мои собственные правдивые показания, сей разбойник сумеет покарать виновных, когда явится освободить Сара-Айленд!
Брейди свершит Божий суд над теми крысенышами, что доносили и наушничали, над заколюченными-надсмотрщиками, продававшими товарищей за тёпленькое местечко, ибо все они изображались в отчётах Старого Викинга как герои, самые достойные и уважаемые из каторжан. Брейди освободит остальных, ведь каторжник, на которого не заведено дело, должен стать свободным человеком, ибо в ту пору у меня не возникало сомнений, что именно сила лживых слов и поработила нас. Не будь их, как узнали бы, кто узник, а кто нет? По выходе на волю прежним арестантам потребовалось бы куда-то уехать и там объявить, что они свободны, а без документов им, пусть и выскользнувшим из заточения в «бумажной» тюрьме, это не удалось бы. А потому я надеялся, что Брейди распространит повсюду отчёт об истинном положении дела, обнародует правду об ужасах, царивших в колонии, разоблачит ту ложь, которой полны были официальные доклады хозяев не только Сара-Айленда, но и Земли Ван-Димена, и тем самым распространит из конца в конец дух восстания и мятежа.
И вот, удостоившись наконец чести стать орудием Провидения, терпящим ради благого дела невиданные муки, я медленно углублялся всё дальше и дальше в неведомое вместе со странным грузом своим, и перед моими глазами маячило видение далёкого Брейди, будущего избавителя и спасителя.
Но даже и без такого груза амбиций, громоздящихся на санях ярости, странствие моё было достаточно безрассудно. Дикая страна, дебри коей мне предстояло пройти, не значилась ни на одной карте, и где именно на просторах диких лесов, покрывавших площадь величиной с Англию, обретался Брейди, я, увы, не знал. Всю местность покрывали густые, а местами непроходимые заросли из вековечных деревьев, под которыми поднимались такие же древние папоротники. Это зелёное море вздымалось огромными волнами гор, гребни коих опадали гранитными водопадами, блестевшими на солнце, словно морская пена.
Всё путешествие стало невероятным мучением. Но, волоча сани, гружённые вставшей поперёк правды историей, через снега и скользкую слякоть, ещё один овраг и ещё одну проталину в щетине молодой травы, через горные хребты и вздувшиеся реки, я ни разу, даже в минуты самого жуткого отчаяния, самой страшной усталости, никогда-никогда не позволял себе хотя бы подумать, что могу не найти Брейди, ибо Брейди, стоит мне с ним наконец встретиться, поймёт всё. Он обязан знать то, чего не знаю я. Брейди расскажет мне, как перевернуть мир вверх тормашками, а потом снова поставить на ноги, как тот когда-то стоял и как должен стоять всегда.
III
Он вошёл в круг света от моего костра, когда уже начинало темнеть. Его покрытое паршой и болячками тело казалось высохшим и обессилевшим, и прикрыть наготу он мог бы разве только сплетённой из травы шапочкой, плотно сидевшей на голове, да старым, обшарпанным глиняным кувшином, который держал в правой руке, а стало быть, ничто не скрывало большого тавра на ягодице в виде заглавной буквы «S», похожей на две сморщенные подковы.
Я затаился под навесом сланцевой скалы, дивясь его отчаянной храбрости, меня так и подмывало поскорее узнать, кто он такой. Рука нащупывала топор. Но когда он обратился ко мне с исключительно смелым деловым предложением, у меня не осталось никаких сомнений, ибо кто ещё был способен, владея столь малым, использовать слабость себе на пользу?
— Если поделишься со мной пищей, — сказал Капуа Смерть, — я разделю тяготящее тебя бремя.
Я дал ему солонины. Он стал жевать мясо краем рта, как это делают собаки, — должно быть, зубы у него повыпали. Мне захотелось узнать, почему он сбежал, ведь в колонии Капуа находился в привилегированном положении, так что жилось ему куда лучше, чем большинству каторжников, и я спросил его об этом.
Не прекращая жевать, Капуа Смерть стянул с головы травяную шапочку и снял с макушки грязный, потрёпанный клочок бумаги. Клочок этот столь часто складывали вдвое, а затем вчетверо, что на протёршихся сгибах образовались порядочные прорехи, и, когда он развернул бумажку, в руках у него оказалось четыре почти отдельных прямоугольничка.
«Дорогой Кап, — прочёл я, — ты всегда был моим единственным только один ты был всем каким сладким каким хорошим как я могу забыть как я любил твою кривую усмешку твои кучерявые волосы как я всегда любил тебя
навеки твой милый Томми».
Я протянул письмо обратно.
Капуа Смерть рассказал, что, после того как прошлой зимою был повешен Том Вивёр по прозванию Рыкун, в сердце что-то оборвалось. Сперва он хотел убить себя, но спустя какое-то время решил смотать удочки следующим же летом. Несколько недель назад он бежал в компании ещё шестерых; они разделились, когда кончились харчи. Один утонул, переходя вброд реку, другой пошёл назад к лагерю артели колодников, занимавшихся гашением извести, и сдался властям. Капуа Смерть неделю назад выдержал настоящее сражение с сумчатым волком, а может быть, и с самим сумчатым дьяволом, прогнал его и завладел падалью, на которую тот покушался, — это был издохший вомбат, но с тех пор ему ничего не удалось добыть.
— Да, — проговорил он, словно отвечая на какой-то одному ему ведомый вопрос, и вытащил пробку из кувшина — там по-прежнему плескалась жидкость цвета мочи, пресловутый «хулиганский суп», у которого имелась своя история — некогда бывшая, добавил Капуа Смерть, и его историей тоже. Он извлёк из кувшина осклизлый стебель травы и рассказал, как ему однажды, вскоре по прибытии на Сара-Айленд, довелось наблюдать допрос схваченного беглеца.
Этот арестант — некий пирожник из Бирмингема — провёл несколько недель в бегах вместе с тремя другими, ещё не пойманными каторжниками. Полагали, что из-за нехватки еды в здешних суровых краях он во время скитаний по диким горам съел своих товарищей, безуспешно пытаясь найти перевал, чтобы пробраться с безлюдного запада на более или менее обитаемый восток, но затем, вконец оголодав, был вынужден вернуться к каторжному поселению и сдаться.
Заявив, что ему надоела такая жизнь, он сознался в каннибализме, но признанию не верили, пока он не снял сшитые из человеческой кожи мокасины и не предъявил их как доказательство. Более заинтересованный тем, что разузнал сей пирожник о таинственных трансильванских лесах, чем совершённым им преступлением, Муша Пуг заставлял его в подробностях описать природу страны, где тот побывал.
От нестерпимой боли пирожник наклонился вперёд и, попросив разрешения у Коменданта, принял листок бумаги из рук Йоргена Йоргенсена, который вёл протокол допроса. С гримасой отчаяния он смял его, превратив в уродливый шарик.
— Сэр, — тихо сказал он, — Трансильвания выглядит вот так, — и бросил комок сей к ногам Коменданта.
Ради того скудного харча, что у меня ещё был, Капуа Смерть присоединился ко мне, и мы вместе двинулись по лабиринту отвесных скал, откуда низвергались водопады, непроходимых джунглей, ущелий, известняковых террас, и весь этот ландшафт разворачивался перед нашими глазами, как тот самый скомканный лист бумаги, как нечто не выразимое словами.
Мы держали путь к Фрэнчменз-Кэпу, главному горному массиву в Трансильвании. Имеющий форму неправильного полукруга и видимый на сотни миль со всех сторон, он чётко вырисовывался на горизонте, его было хорошо видно узникам Сара-Айленда; живое воображение уподобляло самый высокий пик его фригийскому колпаку, символу свободы, провозглашённой Французскою революцией, и мы, каторжники, как ни странно, считали его главным убежищем Мэтта Брейди — я же в этом нисколько не сомневался (уверенность моя основывалась на непрекращающемся потоке слухов, а также на сведениях, почерпнутых из нескольких найденных мною секретных писем губернатора Коменданту, где сообщалось, что Брейди разбил там свой лагерь).
Но мы не были первыми, кто решил направиться к Фрэнчменз-Кэпу. Так, раз нам попалось кострище, у которого там и сям валялись берцовые кости и кости предплечий. Невдалеке заметили мы и скелет безымянного беглеца, закованный в кандалы и оплетённый корнями мирта.