Леонид Гиршович - Шаутбенахт
«…Целую дивизию предстоит арестовать прямо на линии огня. Кто это будет делать? Я! Я один, с двумя санитарами. Мой метод позволяет это. Не понимаю, почему я потерпел неудачу, я все рассчитал».
Он покорно лежал на спине. Рядом на коленях стоял Муня, касаясь ладонью его груди. Кончив, тот закрыл глаза и отвернулся. Муня тоже отвернулся.
Грянул выстрел, тело дернулось, обшлаг рукава и кисть облило — если, как Муня, не смотреть, то вроде бы горячим супом. Пистолет он сунул в карман — достался бесплатно (в свое время в Барселоне один знакомый анархист предлагал ему такой же, но стоил он баснословных денег — на них можно было купить, наверное, сто «эстрелл»).
Вытерев руку о брюки сзади — о поясницу, — Муня перевел взгляд на толпу: повставали, даже построились, держа по-прежнему свой полукилометровый поводок (если все вместе, то «держа», если каждый порознь, то «держась»), и мучаются небось вопросом, болезные: что же снаружи?
Это его слова: нет большего счастья, чем нести свободу рабам. Как никогда он близок к вожделенному мигу — к тому, чтобы прошептать: остановись, мгновенье, ты — прекрасно! Сейчас он сорвет бинты с одного, с другого. Окрестные холмы огласятся ликующими возгласами. Прозрев сами, люди несут радостную весть тем, кто о ней еще не знает: «Эй, Хаиме (Мануэль, Рамон, Педро)! Что ты стоишь как чурбан — долой повязку с глаз! Это неправда, мы не слепые!» Они сдирали с себя бинты, жмурились, вопили не своими голосами… Но что, какие слова? «Да здравствует зрение»? Может быть, «Слава Муне»?
В этом взрыве чувств Мунина персона затеряется, он сделается одним из них — слепыми они его не видели и, прозревши, не узнают. Стой. Снова зачехленных глаз уже не будет.
Подумай прежде.
Вот они — пока еще такие, какие они есть. Потом вспять не повернешь. А ведь их надо вывести отсюда. Да, это бесспорно. Сперва их надо вывести отсюда.
Он набрасывает на плечи ремень — а кажется уже, что взвалил на спину всех — всех-всех, сколько б их ни было здесь, этих несчастных рабов, которых предстояло ему повести за собой.
(…Ich unglückseliger Atlas
…die ganze Welt der Schmerzen muss ich tragen…
ich trage Unerträgliches…[49])
Груз тяжкий, спору нет, но и Атлантом осознавать себя — чувство ни с чем не сравнимое.
Прежде чем тронуться, Муня замечает что-то под ногами: будильник… Он поднял его. Повертел, поколебался — и повесил себе на шею.
1989 ГанноверВРУНЬЯ
Шестой класс, с одной стороны, еще мальчиковый, с другой — уже девичий, только в седьмом начинают дичиться друг друга наравне. Поведение тех и других пронизано трепетом отвращения и трепетом жгучего любопытства, хотя каждый каждого знает как облупленного.
Прихожанки в школьный сортир под литерой Ж являют собою мех с молодым вином. Входящие в сортир на М свою каплю неразбавленного спирта умещают в рюмочке. Общего застолья получиться не может. Не жди его и во взрослой жизни, каковая, согласно психоаналитику, сводится к решению «детского вопроса», загнанного под ногти подсознанию. Поэтому утешительные разговоры о том, что «жизнь заставит», «жизнь научит», есть лжепророчество на девяносто процентов.
Тринадцатилетний, я сделался пажом старшеклассницы. Любовь, по общему мнению, обладает зрением Фемиды. По-моему же — она обостряет зрение. Я видел все и все понимал. Любовь зла, но не слепа. Она не ставит отметок по поведению — даже по рисованию. Впрочем, по рисованию у нас был высший балл: красивей в трехмерном мире я не встречал никого. На экране? Но не в роли «бабенки», по-французски — «бабетты», с одноименным начесом, который тогда входил в моду. Русая коса — русская краса, звездный взгляд. Такова Лара Комаровская. «В простом мушкетерском плаще» — коричневом платье с черным фартуком, как если б рождена была из парты, — она только выигрывала в моих глазах, что курьезным образом ставило меня вровень с каким-нибудь московским адвокатом, членом гильдии любителей «незрелых плодов».
Как в действительности звали мою героиню, не тайна. Тем паче что ее уж и нет в живых. Следуя акустическим предпочтениям, я перебирал разные фамилии: одна, моего одноклассника, подошла бы, да ее носит популярная эстрадная певица. (Они могли быть знакомы: обе ходили в одну школу, постигали одну и ту же премудрость — с разницей в полдесятилетия.)
Нельзя, как встарь, отложить перо и задуматься — больше нет перьев. Пишущих машинок и тех нет…
Вообразим себе учебное заведение «полузакрытого типа», готовившее на медленном огне будущих ойстрахов и гилельсов. Перспектива стать помесью сталинского соловья с алябьевским соколом кружила голову — отчасти самим юным дарованиям, но, главным образом, их бедным родительницам. И поныне кружит. Хотя сегодня музыкантская стезя — социальный анахронизм. Избравший ее — заведомый неудачник. Выпускник пажеского корпуса в канун революции. Ужасно глупо.
Нельзя, к сожалению, воспользоваться фамилией одноклассника, чья младшая сестра — звезда советской эстрады. Нонна Скоропадская — так звался оригинал — вместо Понаровской превратилась в Комаровскую. Лара Комаровская. Стала вальсом из «Доктора Живаго».
6-й класс — первый класс второй смены. Из пролетария, встающего затемно, готового к тому, что водитель не откроет заднюю дверь, я сделался патрицием: средь бела дня еду в пустом автобусе. Как будто живу на нетрудовые доходы. За окошком город тех, кто в рабочее время не на рабочем месте. От Литейного я доезжал двадцать вторым до Новой Голландии. Там слазил — скрипка слева, портфель справа. За Поцелуевым мостом школа. Если оказывался с Ларой Комаровской в одном автобусе, то по выходе и скрипку, и портфель — все брал в одну руку: так мужественней. А то как с ведрами.
В масштабе города мы соседи, но моя нога в брезентовом ботике «прощай молодость» ни разу не переступила порог ее парадной. Между прочим, Лара ходила в солидных желтовато-вишневых румынках «трактор как средство передвижения». Если кафкаэск это буквально понятая метафора, то мир полувековой давности, включая и все производимое в нем, кафкаэск с обратным знаком, превращение реальности в иносказание.
Я жил на Литейном, за «Тэже», в фальшивую подворотню нашего дома был туго вбит тир — так туго, что выбить оттуда эту забаву не удавалось еще несколько десятилетий. Аляповатые аполитичные фигурки с расплющенными пятачками мишеней на отлете: караван крылоухих уток под потолком, несколько профилей, готовых в случае попадания снять перед вами шляпу, пильщики дров, явно не выполнявшие свою норму (мишени у пильщиков были крошечные, и они по опыту знали, что конвоир промахнется). Потом имелись ветряные мельницы, крутившиеся после меткого выстрела секунд десять — не помню только, в какую сторону. Как не помню, поддевал ли там штыком толстопузого фрачника красноармеец, или это из другой оперы, трехкопеечной, в декорациях Маяковского (впрочем, одно другого не исключало).
Краткая литературоведческая справка. Слово не только бурлак (речь-поводырь у слепого Гомера-поэта), оно не только вертит мыслью, как жена-шея мужниной головой, отчего пишущий прозой — тот же рифмач, подвластный божественной случайности. Это ладно, слово можно обуздать — не чувством меры, так чувством страха. Что совершенно неуправляемо — интонация, тон, тончик… Разве я так изъясняюсь? Разве у меня интонация записного враля? А дупло собственного лица, которое видеть тебе не дано, только ощущать «плотью от плоти души своей»? В зеркале же мордас…
То же и с моей письменной речью, меня в ней не больше, чем в отпечатке моего мордаса на сетчатке чужого глаза, — даром что меня безошибочно по нему распознают. Каждый кругом — полицейский, я — поднадзорный. Я не рожден в мир, а сдан в часть.
Вопреки чувству, рассудок приказывал верить тому, что это я отражаюсь в зеркале или что это я обречен десятилетиями желтеть на карточке: школьная гимнастерка перехвачена ремнем под самой грудью, как туника на даме, позировавшей республиканцу Давиду, — чтобы полутора столетиями позже открыткою лежать на прилавке специализированного магазина «Книги, картины, открытки, плакаты», куда я захаживал едва ли не каждый день.
Право, лучше признать себя в ребенке, давно и бесследно исчезнувшем, чем в старом дядьке из Зазеркалья, с которым хоть и сжился, но не слюбился, о нет! Привык. Уже безразлично. Прежде, в щегольскую пору жизни, неумение щегольнуть собой компенсировалось таким «луна-парком» an sich, что было не до чужих празднеств, куда к тому же и не зван.
Лара, та, естественно, была в ладу со своим отражением — точнее, из него «не вылезала». Женский пол прилежно исследует себя в своей телесности. Но внешность, которую жизнь выставляет на аукцион, как сахарный диабет, смертельно опасна, если не быть постоянно начеку.