Маргарет Мадзантини - Сияние
– Выбрось весь этот хлам, Мириам.
– Там вам письмо пришло.
Наверное, запоздавшие соболезнования от японских родственников.
– Из Италии.
Мир воды и срезанных цветов, мир склоненных стеблей распался на части и снова воспрянул. Всего мгновение – и он превратился в искрящееся кладбище. Я снова чувствую, что шея затекла, что тело не подчиняется мне, точно машина, скованная желтыми зажимами вроде тех, что надевают на колеса нарушителям правил парковки. Мое горло точно сделано из металла, оно похоже на трубу старой стиральной машины, из которой течет ржавая вода. Из стен прошлого высунулись черные руки и силятся схватить меня.
Я стою перед изогнутой витриной, на которой выставлено прекрасное оливковое деревце бонсай. Я удивляюсь его совершенству, идеально ровным маленьким листьям. Ствол раздваивается, ветки – тянущиеся к небу руки, окаменелые когти. Я вдруг вспоминаю ту оливу и веревку.
Напряжение в шее и затылке замедляет работу не только тела, но и мыслей. Я чувствую себя манекеном, механической куклой, из которой вырывается чужой, искусственный голос.
Я вышел из здания рынка и поймал такси. На Уордор-стрит проходил митинг: женщины и девушки с разукрашенными лицами, восточного вида, многие в национальных одеждах, с закрытыми лицами – представительницы Конго, Дарфура, Египта. Некоторые в противогазах, они весело шли вперед, хлопали в ладоши, пели, а за ними такие же женщины несли растяжку с надписью: «Нет молчанию, нет насилию». Я остановился посмотреть, как течет по улицам река женщин в ярких одеждах, и их энергия придала мне сил. Меня словно ударило током. Я позволил их энергии проникнуть в меня. Я почувствовал огромную благодарность к этим стойким женщинам, решившимся протестовать против насилия, при этом не разжигая его. Мне хотелось захлопать в ладоши. Ведь земля, луна, родина – тоже женщины, разве не так? И нет такого мужчины, который хотя бы раз не почувствовал желания преклониться перед женщиной, будь то преступник, женоненавистник или даже последний человек на земле. Перед женщиной стоит преклониться за труд, который она вершит век от века на этой земле.
Уже темнело, когда я смешался с толпой на вокзале Виктория и сел на поезд. Все ехали в одну сторону, я – в другую. Вагон был пуст, поезд мчался на полном ходу, и я чувствовал, как страх подкатывает к сердцу от бешеной гонки.
Я решил забрать бумаги, которые давным-давно оставил на кафедре, но больше всего я беспокоился за старые беговые кроссовки, которые держал на работе, чтобы ходить по лесу недалеко от колледжа, когда выдавались солнечные деньки. Я купил их в самом обычном магазине и даже толком не выбирал, но со временем выяснилось, что они невероятно легкие и вместе с тем удивительно крепкие. Мне не хватало этих отличных кроссовок. Быть может, именно потому, что они так случайно вошли в мою жизнь, как всегда бывает с лучшими людьми и вещами, а я, как всегда, осознал это только потом, когда приобрел новые, более современные ботинки, которые жестоко меня разочаровали и так и не пришлись по ноге. Мы с ними шли не в ногу. Но, кроме кроссовок, мне очень хотелось увидеть Джину. Я думал сделать ей сюрприз, посидеть у нашего камина.
Наконец я раздобыл мимозу, выудил из ведра все, что остались. Пока я ехал, купе наполнилось терпким, слегка ударяющим в голову сладким запахом. Это были самые ароматные цветы, которые мне доводилось покупать. Джину затрясет в лихорадке, когда я появлюсь перед ней с трепещущим желтым букетом, точно бывший студент, охваченный ностальгией. Я сошел с поезда и пошел в сторону колледжа, копошась в собственных мыслях, точно застенчивый подросток, опутанный паутиной чувств и эмоций. Мне было смешно за собой наблюдать. Я представлял, как смутится и покраснеет Джина, как изменится ее лицо, как ее небольшие фиалковые глаза с красноватыми прожилками засверкают. Мысль об этом переполняла мое сердце гордостью. Через несколько шагов я уже чувствовал себя другим человеком, способным на настоящие чувства. Я прихрамывал и стеснялся, словно невинный, неопытный мальчишка.
Навстречу мне вышел охранник. «А, это вы…» – поклонился он. Он был глуховат: у уха был прикреплен наушник, из которого на всю громкость раздавалось выступление Монти Пайтона, комика всех времен и народов.
В аудиториях было пусто, чернели экраны выключенных компьютеров, все дышало атмосферой пятничного вечера, мусорные ведра были полны бумаг.
Я остановился перед аудиторией «С» и заглянул в зал. Обитые кожей стены, покрытая белой пылью доска, небольшая подножка, на которую за двадцать лет ступали тысячи тысяч ног. Я даже разволновался. В помещении чувствовался запах недавно находившихся здесь тел. Через пару часов придет уборщица и распахнет окна. Я вошел и сел, окинул взглядом полукруг пустых скамеек. Мне послышался шелест собственных слов, которые прилетели из прошлого и обрушились на меня в абсолютной тишине, точно майский ливень. Я снова почувствовал плодотворную силу, которая была со мною в те времена, когда я читал лекции в этом зале. То была кузница новых душ, ваяние новых личностей. Уставившись в одну точку, я представлял себе полный зал, воображал реку студентов, которая разливалась от входа, а затем снова стремилась в коридор. Триша Оуэн, Джон Севидж, коротышка Солома Бегум и ее близняшка Пэтти, Джерри Кук, страдающий параличом… И многие другие, отличники и лодыри, орлы и черепахи. Я вспоминал поток за потоком, охватывая всех единым взглядом. Даже самые заурядные личности оставили след в моей душе. Все они стояли и смотрели на меня, не замечая, и подбрасывали вверх шляпы.
Когда я шел по коридору, я почувствовал, как давит на меня пустота. Я представлял, как потоки студентов бурлят в этих коридорах и вдруг испаряются, захваченные водоворотом так называемого общества. Стандартный круговорот природы, жестокая правда жизни. Все они ушли, и это далось им легко: так, пустили две крокодиловы слезы, устроили вечеринку, и все. Эти негодяи размахивали вожделенными дипломами над моей головой. Для них я – всего лишь тень, мелькнувшая в старом журнале в виде нескольких росчерков. Вокруг стола сгрудилась небольшая группка студентов. Никого из них я не знал, так что мог пройти мимо не останавливаясь.
На кафедре никого не было. Я положил букет на низкий столик перед навеки угасшим камином. Посмотрел на стекло шкафчика – ключ с атласной лентой торчал в маленькой скважине, на полке стояли наши бокалы и бутылка вина.
Наверное, Джина обходила аудитории в соседнем крыле и проверяла, выключен ли свет. Я встал у окна. Начинало смеркаться, но слабый свет еще пробивался сквозь стекло. Я оглядел теннисные площадки, притоптанную землю. Сетка слегка подрагивала от ветра, кисточки чуть видно колыхались. Последние освещенные окна гасли одно за другим.
В комнату вошла Мэри Энн, она прервала мое ожидание шарканьем. Это была одна из многочисленных девушек-аспиранток, принятых на временную работу, тормозная и нелепая девица. Ее присутствие на кафедре было еще одним последствием безнадежной доброты старины Марка. Сначала она меня не узнала, но потом я обернулся, и передо мной возникло ее склонившееся лицо, похожее на собачью морду. Она прижимала к груди тяжелую стопку бумаг, в одной руке у нее была зажата сумка, а в другой зонт. Казалось, что все это вот-вот рухнет, и я бросился к ней, чтобы помочь. Она с облегчением выдохнула и принялась жаловаться на тяжелую жизнь. Ей не пришло в голову спросить, зачем я здесь. Очень может быть, что она даже не заметила, что я уже два года как не появлялся на кафедре. Она скрипнула дверцей шкафа и застыла.
Мэри Энн всегда так шумно и протяжно вздыхала, словно упрекала жизнь за ее тяготы. Я почувствовал, как накаляюсь, подхваченный волной раздражения. Она увидела на кресле букет мимоз, которые я безуспешно пытался прикрыть собой, стоя так, чтобы кресла не было видно. Цветы были не для нее, но все-таки она была женщиной – женщиной, которой, должно быть, никто никогда не дарил мимоз, и потому, хоть я ни во что ее не ставил, все же ощутил некоторую неловкость. Растягивая слова, она фальшиво пропела:
– Какая прелесть! Для кого же это? Наверное, для какой-то красавицы?
Нет, они были для пожилой женщины, не слишком красивой, так что я даже почувствовал некое облегчение, когда ответил:
– Для Джины Робинсон.
Мэри Энн приблизилась ко мне. Она уставилась на меня, точно диковинный монстр, сверля меня маленькими глупыми глазками, скрытыми за панцирем линз. Наверное, она только сейчас осознала, что я уже давным-давно не появлялся на кафедре. Я вдруг почувствовал себя привидением, прозрачным, готовым вот-вот рассеяться призраком. Мне захотелось бежать отсюда в лес, затеряться среди деревьев. Я инстинктивно отступил назад, пытаясь спастись от этого бессмысленного взгляда.
– Только не говори, что ты ничего не знаешь.
В горле образовался комок: теперь я знал. Последнее освещенное окно в левом крыле вспыхнуло и погасло.