Екатерина Завершнева - Сомнамбула
помнишь тот октябрь необычайно теплый я думала это предел большего быть не может желтая трава длинные дни его виски черные с проседью граф грэй ему не надо было даже похваляться своей родословной достаточно взглянуть на руки на сухие губы
все время пересыхали хотелось пить поближе к огню железу преследовать отсекать пути вывешивать флажки и в открытом поле за сто шагов уже знать
у него было необыкновенное острое зрение и каждое живое существо для него было заранее помечено крестиком там где душа
и я стояла в ванной перед зеркалом всматривалась в заплаканное лицо розовое бессмысленно молодое со злостью думала ну и пусть не доставайся же ты никому это уже твой голос твой обычный комментарий ты всегда надо мной посмеивался
я хватаю с подзеркальника его жиллет чтобы запустить в тебя но дело сделано вещи собраны а на улице очередной температурный рекорд ранняя весна брызги зелени солнца хрустящий салат горячий хлеб и я в какой-то забегаловке со всеми вещами за стойкой и ты напротив а руки все-таки замерзли но кофе какой здесь кофе
на другом берегу уже в августе некто говорил дай мне поспать я не обгорю не беспокойся иди поплавай и я знала что он не обгорит куда там это хорошая копия бронза тело всех возможных подвигов отдыхающий герой одна часть к девяти согласно канону и локоны которые не берет ни морская вода ни расческа я накрываю ему лоб газеткой и иду вдоль тел и как ты думаешь почему мне смешно
твои мужчины
смейся ведь ничего нельзя поделать это кажется врожденное называется animus
но ты же никогда не видела меня — я и сейчас не вижу я только дышу — жарко
я почему-то думала что это должен быть трамвай
синие молнии петли ремни свисающие с потолка и кроме нас еще два пассажира и водитель
а это автобус — и пока все не выйдут мы тоже — значит они жили долго и счастливо и умерли в один день
трамвай едет по Москве а Москва это лес и вот уже вышли те двое — так и должно быть если долго живешь на свете
они машут рукой издалека и сворачивают на боковые дорожки а я все не могу решиться посмотреть на тебя какой ты но это воспоминание о том что было единственный раз пока душа тряслась в автобусе
проехали остановку может быть это экспресс-автобус без номеров ты заметила нет я не смотрю в окно я обнимаю тебя я не смотрю в окно
мы еще живы потому что впереди ночь она обещала единственная ночь когда можно попасть в ту часть города закрытую освещенную безлюдную два пожилых человека в автобусе это передается только теплом а не глаза в глаза
теперь когда от нас осталось только излучение войти в туннель
не бойся тела стали длиннее но теперь солнце проходит насквозь и можно читать все что здесь мелкими буквами свернутыми в клетках
лента новостей между пальцев черных от типографского порошка приглашение кто-то кому-то сообщает рождение смерть разрушенный дом старое кладбище надгробие два имени печальный ангел с полустертыми глазами
летим не касаясь земли
неужели ты не видишь я изменилась
я постарела не смотри на меня
ты никогда еще не была такой красивой
земля будет остывать — так и должно быть это зима — зима? — ты забыла
и солнце войдет в комнату когда я усну когда я умру ты ведь будешь со мной после когда мы сойдем и там будет что-то вроде зимнего домика — где всегда ждут гостей но никто еще не видел хозяина
все подступы скрыты ни одной тропинки нетронутый наст алые полосы
солнце уходит за горизонт
постель земляника земля нагретая солнцем
я обнимаю тебя пусть это продлится
* * *перерастая себя
уходит в небо
соцветиями
метелками
сеется в ночь
песчаный ветер
несущий шепот косы
в соснах
полосы тепла
раздвоены как рукава
млечного пути
остывающий песок
на отмели
розовеет
неглубокое
слоистое
дыхание моря
короткая ночь
распалась
между двумя
ударами сердца
Я даже помню дату — 2 июля.
Ворвавшись в троллейбус, распугали пассажиров, заняли все места, достали булки с колбасой, начали горланить через головы, вытащили гитару, забренчали «лучше гор могут быть только горы», я бывал там, ты просто не знаешь
отец водил каждый год пока мы не выросли
стоянка над перевалом называлась Криничка
в прошлом высота номер восемнадцать
ржавый кораблик памятник героям гражданской
ни одного имени
тогда это было неважно
завидев его мы кричали ура и обнимались
а отец говорил — ну вот, добрались
значит еще один год
садился на рюкзак и закуривал
глядя на плато
только что был молодой а теперь старик
что у него с этим связано не знаю
он же не воевал
его тогда вообще не было
но каждый раз становилось грустно
и мы бежали вниз наперегонки
знаешь эти можжевеловые склоны
на которых запросто можно свернуть себе шею
Мы с тобой оказались у заднего окна, пропыленного, битого, притиснутые к поручню толпой, которая набилась в троллейбус на окраине, и уже до самого синего моря. Выбраться отсюда будет затруднительно, сказал я не знаю зачем. Ты не ответила.
Все было ясно и так. От нас старательно отворачивались. Пожилой мужчина, покашливая, упорно глядел в окно, в уголках его глаз собирались мелкие морщинки. Троллейбус весело несся по трассе, наши пели про новый поворот, начинались предгорья, еще полчаса и перевал.
На перевале нас выгрузили и начали учить жизни. Красный маркер туда, синий маркер обратно, сырую воду ни-ни, не отставать, всем немедленно намазаться от комаров и до пяти вечера не снимать головных уборов. Если увижу, что кто-то курит — назначу вечным дежурным по лагерю. Отбой по свистку и никаких перебежек. Девчонки, хихикая, облепили физрука и стали выяснять, кто с кем дежурит и кто в какой палатке ночует. Нефедова лучезарно улыбалась ему, но он был при исполнении. А наштукатуренных лично умою ледяной водой. Когда же мы полезем в гору? Деревня, это называется — совершать восхождение. Завтра, завтра. Все за хворостом. Глушко, тащи вот это полено. Буратино будем делать, товарищ начальник? Сам ты Буратино. Тоже мне, остряки.
На верхнем плато я их просто не узнал. Тихие, все какие-то одинаковые.
Наплывало облако и мы исчезали. Ледяной ветер, белый мох, груды камней. Карстовые пещеры. Ягоды можжевельника в кармане штормовки. Здесь нет воды. И голоса тоже нет.
Мы стояли на краю, на отметке высот, и даже птицы были внизу.
Дальше была целая неделя, о которой мне нечего рассказать.
Ничего не помню.
А потом ты уехала.
* * *… и так пока не сдвинется земля, и не поплывет в обратную сторону. Спи.
А ты?
А я никогда не сплю.
В открытое окно вой тормозов, знаю этот старенький москвич, который всегда рвет с места в карьер. Звон разбитого стекла на остановке. Дребезжание холодильника. Я перечисляю детали, когда другие пишут «здесь был Вася», уже зная, что и детали не удержат.
Спи, моя золотая медная. Держу тебя, как пес монетку во рту.
Нет ли огнива, служивый. Извини, браток, не могу.
Рука затекла, нет руки.
на склоне
когда нас уже нет
ничто не шелохнется
не изменится
редкие облака
в перевернутых зрачках
моря внизу
мы снова стали
поворотом неба осыпью
мелкими цветами горечавки
тенью ветра тенью самих себя
каменистым плоскогорьем
гребнями тишины
ночь сеет нас заново
море подступает
к запекшимся губам
раненый к раненому
потому что найдут
только вместе
наши тела
пещерные города
крошащиеся от ветра
каменная смола
высолы на щеках
руки корни
на краю обрыва
ягоды кизила
рассеченная бровь
терновник
эхо
на склоне
обнявшись молчим
не замечая
что нас уже нет
Жарко. Над нами — меловое небо, на потолке — береговая линия, мухи, водомерки, виноградные косточки. Солнце уходит. Два часа дня.
— Хочешь есть?
— Нет.
— Когда-нибудь придется.
— Здесь по утрам разносят молоко. Раз в неделю — картошку и сахар. И, кажется, гречку. Мешками.
— Шутишь?
— Нет.
— Очень может быть.
— Я не привязан к еде.