Ирина Муравьева - День ангела
Милая моя! Мне страшно, что меня убьют и ты останешься одна в таком жестоком мире. В Москве было время, когда я почти ненавидел тебя, но это время прошло. Оно прошло совсем. Мне не нужно было делать над собой никаких усилий, чтобы простить тебя. Это случилось само собой, когда ты заболела. У тебя была высоченная температура, и ты слегка бредила, плакала во сне. Доктор предупредил меня, что тебе нужно много пить, и я не спал, сидел рядом с тобой и все время поил тебя холодной водой из кувшинчика. У тебя стучали зубы, вода проливалась через край, ночная сорочка и простыня были мокрыми. На третий день мне пришлось ненадолго уйти, я оставил тебя одну, ты спала, но, когда я вернулся и снимал пальто в прихожей, ты вышла ко мне из своей комнаты, белая, без кровинки, держась за стену. Я разозлился, что ты встала, прикрикнул: «Иди ложись!», а ты так жалобно посмотрела на меня, хотела что-то мне объяснить, и вдруг у тебя закатились глаза, и ты упала, потеряла сознание.
Видишь, какая жгучая вещь – воспоминания? Что бы я ни делал сейчас – переворачивал бы страницу письма, ерошил волосы на своей голове, закрывал глаза, – я все равно вспоминаю тебя, хотя бы потому, что и тогда, когда ты была рядом, я точно так же переворачивал страницу, ерошил волосы, закрывал глаза. Теперь о другом. Я должен написать тебе все, что думаю, и прошу тебя: дай мне слово, что ты никогда не соединишься с Уолтером Дюранти. Это моя единственная к тебе просьба. В Библии сказано, что человека оскверняет не то, что входит в него, а то, что из него выходит. Дюранти любит смаковать все, что ему выпало пережить. Он полагает, что это его оправдывает. Я думаю не так: не время своею жестокостью и грязью оскверняет человека, а человек, подобный Уолтеру Дюранти, оскверняет свое время. Дюранти – подлец. На таких людях, как он, держится зло. Я часто задавался вопросом: откуда на свете так много зла и почему сила его столь велика? Думаю, что причина одна: каждое поколение выбрасывает из себя необходимое число людей, которые не дают этому злу хотя бы немного уменьшиться.
Я не знаю, правда ли то, что Уолтер рассказывал нам с Юджином: как сатанисты, среди которых было много разных знаменитостей, пили кровь только что убитых на бойне ягнят, как девятилетние девочки, проданные родителями в притон, проводили с ними ночи, и ничего не было слаще, чем после всего посадить такую девочку себе на колени и начать ее убаюкивать. Думаю, что многое он, наверное, и преувеличил, потому что в нем есть «болезнь лжи», но я знаю доподлинно одно: он был в тех же местах, где был я, он увидел все это еще раньше, чем это увидел я, и он не только не попытался помочь людям, которые голодали, но были еще живы и их можно было спасти, но он объявил этих людей несуществующими и подключил к своей подлости весь остальной мир. А миру на все наплевать, это я тоже понял.
Не думай, что я разочарован или обозлен. Я видел негодяев, подобных Дюранти, но видел и праведников. Один из них – Джон Рабе, немец, член нацистской партии, который основал здесь, в Нанкине, нейтральную зону. Мы много работали вместе. Когда я осторожно спросил его, понимает ли он, к какой партии принадлежит на своей родине, Джон Рабе сказал, что он принадлежит к партии социалистов. Сначала его ответ удивил меня своей наивностью, но после я понял, что он много лет живет не в Германии, а в Китае, и те события, которым мы в Европе уже стали свидетелями, и те идеи, которые несет миру нацизм, остались вне его понимания. Человек он исключительно добрый, чистый и самоотверженный. Так что, видишь, мир не делится на либералов и консерваторов, на белых и черных, на протестантов и католиков. Он делится на добрых и злых людей, и вся борьба, которая, как нам кажется, происходит между разными народами, странами и партиями, есть на самом деле борьба между добром и злом внутри самих людей.
Милая! Если бы ты только знала, как…
Вермонт, наши дни
Ушаков несколько дней провел, разбирая прибывшие из Парижа книги, бумаги, вещи и устраивая дом таким образом, как будто он и в самом деле намерен был жить в нем всегда. Он вспомнил, как в самом начале знакомства Надежда и мать ее Ангелина очень были озабочены тем, как он, холостой, одинокий мужчина, заброшенный в дебри вермонтской природы, устроится с бытом.
– Вы знаете Вайля и Гениса? – спросила тогда доброжелательная и заботливая Ангелина. – Прекрасную книгу о пище они написали. Вот с первого взгляда посмотришь: мужчины! А как ведь готовят! Любую хозяйку утрут! Да, любую. И так же вот Юз Алешковский. Вы знаете Юза? Ах, господи боже, да кто же вас так офранцузил? Не знаете Юза! И песен не знаете? Даже вот эту? Какое там, Надя, начало? Товарищ Сталин, вы такой ученый… как дальше там, Надя? Философ, поэт и прекрасно готовит. Его, говорят, даже Бродский любил за эти прекрасные русские блюда. Так Юз сообщил, что он сам каждый год за абсолютно живыми поросятами ездит в дальнюю деревню (здесь тоже, в Вермонте!), и их ему лично там режут. Зарежут, обмоют – и в ледник. Вот так. И сыты всю зиму. Вот это хозяин! А вы пропадете без женской заботы, и даже не спорьте: как перст пропадете!
Теперь Ушаков пропадал. Но не от отсутствия женской заботы, а от раздиравшей его изнутри потребности быть любимым, которая, казалось, была вся исчерпана его прошлой жизнью и вновь, неизвестно зачем, разгорелась. Он понимал, что влюблен, но не верил Лизе. Он и тянулся к ней, и отталкивался. Пытаясь докопаться до истины и перелистывая в памяти немногие разговоры, бывшие между ними, как перелистывают свидетельские показания, он всякий раз убеждался в том, что ничего не понимает и ни за что не может поручиться. Когда он неожиданно для себя самого сделал ей предложение и она отказала, Ушакову пришло в голову, что она не говорит ему всей правды о своих отношениях с прежним любовником и, что еще важнее, не говорит и самому любовнику о ребенке только потому, что выгадывает время. Он чувствовал, что в рассуждениях такого рода есть гадкий запашок подозрительности, но ничего не мог с собой поделать. Почему она, кстати, до сих пор не замужем при ее красоте?
Он вспомнил, как мать однажды сказала, что нынешние русские люди совсем не те, что были прежде. Прежних русских людей Ушаков знал по книгам, и ими – особенно по книгам Толстого – можно было любоваться. Его дед, как рассказывала мать, был уверен, что Россия осталась в душе только одним: летним вечером на веранде усадьбы. Но даже он плохо представлял себе Россию, начавшуюся тогда, когда на верандах погасло закатное солнце и задымили пожары, которые смели с лица земли и сами веранды, и тех, кто пил чай на верандах, и тех, кто потом вспоминал об этом. Новые русские эмигранты, с которыми Ушаков изредка сталкивался в Париже, нисколько не походили на людей из поколения его деда и бабушки. В том поколении была какая-то особая нравственная взволнованность, вызванная, скорее всего, масштабами пережитого. Они помнили то, что потеряли, и эти потери обогатили их душевно, как обогащает человека любое большое несчастье. Поколение людей, пришедших им на смену, заменило «трагедию», как это однажды очень точно сформулировала мать, «бытовыми трудностями», и с этими людьми ни у матери, ни у самого Ушакова не было ничего общего, если не считать того, что несколько раз в году они сталкивались в церкви на рю Дарю. Теперь, когда его только что зародившаяся и, казалось бы, еще бесформенная любовь, похожая на набросок к ненаписанной картине, вдруг начала разрастаться, как сумасшедшая, и мучить его, Ушаков принимался нарочно думать, что, может быть, Лиза, выросшая в совсем другой среде и получившая совсем другое, «советское» воспитание, окажется вовсе не так близка ему, как это показалось поначалу.