Чарльз Сноу - Дело
Уже несколько недель тому назад, хладнокровно взвесив все, я решил, что единственный способ чего-то от него добиться — это заставить его отвечать прямо по существу. Поэтому я начал с его карьеры: он приехал в Кембридж впервые в 1939 году — не так ли? И затем в 1941 году вступил в армию? Ведь он мог оставаться здесь и продолжать свои занятия физикой — каким образом ему удалось добиться, чтобы его не задержали в тылу как ученого?
Он ответил медленно, так же как и на первый вопрос:
— Один мой знакомый помог мне записаться в свой полк.
— Кто это был?
— Собственно говоря, это был один из моих родственников.
— И он легко добился этого?
— Ну, я думаю, он знал, к кому обратиться.
Даже тут он находил возможным насмехаться над своими влиятельными родственниками, которые в любой момент были готовы прийти ему на помощь. Я поспешил переменить тему. Он вернулся в колледж в 1945 году и в 1946 держал вторую часть кандидатского экзамена? А затем он уехал в Шотландию и занялся исследовательской работой под руководством Пелэрета? Почему?
— Меня интересовал этот предмет.
— Вы были прежде знакомы с Пелэретом?
— Нет.
— Но вы знали его имя и репутацию?
— Ну конечно, знал.
Не будет ли справедливым признать, что репутация Пелэрета и его труды произвели на него большое впечатление, настаивал я. Ну, как это обычно бывает с молодыми людьми, когда они ищут, под чьим руководством вести исследовательскую работу? Не справедливо ли будет признать это? Мне не сразу удалось вытянуть из него ответ. Нехотя, мрачно он сказал «да».
— Когда вы пришли к нему в лабораторию, по чьей инициативе вы избрали себе определенную область исследований?
— Не помню.
— Неужели вы не можете вспомнить?
Я чувствовал, что пот уже струится у меня по вискам. Он держался даже более отчужденно, более подозрительно, чем когда я разговаривал с ним наедине.
— Инициатива была ваша?
— Пожалуй, что нет.
— Ну, значит, тогда Пелэрета?
— Пожалуй, что так.
Я добился в конце концов от него признания, что Пелэрет действительно наметил во всех подробностях ход его исследований и день изо дня наблюдал за ним. Внимательнее, чем это обычно делают профессора? Возможно. Находил ли сам он, Говард, исследовательскую работу легкой?
— Не думаю, чтобы кто-нибудь когда-нибудь находил это, — ответил он.
Кое-что из результатов, полученных им, или ими, до сих пор еще считается вполне обоснованным, не так ли? Пауза, затянувшаяся дольше, чем обычно. Пока что никто не критиковал этих результатов, ответил он. Однако есть одна фотография, которая, вне всякого сомнения, была подделана? Он не ответил, только кивнул. Не мог бы он припомнить, при каких обстоятельствах эта фотография очутилась среди других экспериментальных данных? Очевидно, Пелэрет принес ее, сказал он. Не может ли Говард все-таки припомнить, как и когда? Нет, не может. Может быть, он попытается припомнить? Нет, он совершенно не может себе этого представить. Фотографий было очень много, он готовил свою диссертацию и собирался писать объяснения к ним.
— Однако из всех имеющихся эта фотография была наиболее интересной?
— Ну, конечно.
— Вы не можете вспомнить, когда Пелэрет впервые показал вам ее?
— Нет, не могу.
Это была пустая трата времени. Судьям, по всей вероятности, казалось, что он умышленно отказывается отвечать на вопросы. Мне же, старавшемуся вытянуть из него ответы, казалось, что он не хочет постараться припомнить — или же его память была скуднее, чем у большинства из нас, и он просто не мог вызвать в уме никаких картин? Неужели, думал я, он не сохранил никаких воспоминаний о днях, проведенных в лаборатории? Не помнил, как подошел к нему старик, как они вдвоем просматривали фотографии? Ведь с тех пор прошло всего лишь пять лет. У большинства из нас подобное воспоминание, то вспыхивая, то угасая, подчас теряя ясность и отступая в потайной уголок, тем не менее прочно сохранялось бы в памяти всю жизнь.
Я попробовал сгладить впечатление; я спросил его: если бы он обнаружил подлог, не явилось ли бы это для него большим потрясением? Да! Он никак не помог мне, он только сказал — «да». Я проследил все его действия, после того как были получены первые критические письма из американских лабораторий, делая все возможное, чтобы логически объяснить их. Когда ему впервые было предъявлено обвинение — заставил я его сказать, — он попросту отверг его. А что еще от него ожидали? Возможность подлога никогда не приходила ему в голову, так чего ради должен был он объяснять что-то, о чем он и представления-то не имел. Это повторилось оба первых раза, когда его вызывали для дачи показаний в суд. Он просто заявил, что ничего не подделывал. Он и подумать не мог, не то что заявить, что Пелэрет подделал фотографию. Только позднее, когда он был вынужден признать, что подлог действительно имел место, он задумался над этим и пришел к заключению, что только один человек мог совершить его. Вот потому-то, с запозданием, с таким запозданием, что у всех создалось впечатление, будто это придумано им для того, чтобы спасти свою шкуру, он и назвал имя Пелэрета.
Какую часть этой конспективной версии удалось мне подсказать ему, какую часть ее приняли судьи, не как истину, а хотя бы как возможность, я пока не мог себе представить. Почти все это повествование мне пришлось вытягивать из него путем вопросов. Ответы его были замедленны, натянуты, иногда двусмысленны. Раза два в его голосе начинали звучать бредовые нотки, вроде как тогда в баре с Мартином, и мне приходилось останавливать его.
Я сидел и думал: еще пять минут, еще какой-нибудь вопрос, который вдруг расшевелит его, и все это еще может зазвучать более правдоподобно. Но в этой надежде крылась опасность. Судьи начали уставать, они начали скучать. Я ничего не мог добиться. Продолжая в том же духе, я мог только напортить. Я был очень раздосадован тем, что мне приходится капитулировать, но все же должен был отказаться от дальнейших вопросов.
Кроуфорд взглянул на стоявшие в углу часы. Было без двадцати пяти минут час.
— Я склоняюсь к мысли, — сказал он, — что на утро этого хватит. Нам придется еще побеспокоить вас, — обратился он к Говарду, — и попросить зайти сюда после завтрака. Надеюсь, что это не нарушит ваших планов?
Говард тряхнул головой. Он с трудом переносил безличную вежливость, с которой обращались к нему ректор и Браун.
Когда дверь за ним закрылась, Кроуфорд пригласил нас к себе в резиденцию завтракать. Мне хотелось отказаться, но я не смел спускать их с глаз. Опять, как всегда, нельзя было позволить себе роскошь отсутствовать. Итак, я оказался в столовой резиденции и вынужден был слушать, как развлекает общество Доуссон-Хилл.
Кто-то заметил, что в следующем году выходят в отставку ректоры двух, если не больше, колледжей.
— Это напоминает мне, — сказал Кроуфорд, — что и мой собственный преемник должен быть избран в конце осеннего семестра. Я уверен, Браун, что никаких задержек тут быть не может?.
— Думаю, что к этому вопросу будет проявлено должное внимание, ректор, — ответил Браун.
По выражению его лица никак нельзя было сказать, что он тоже имеет к этому отношение. Он говорил так, словно речь шла о приеме на работу помощника садовника.
Когда мы после завтрака прогуливались в ректорском саду, Кроуфорд делился с нами своими планами переселения из резиденции. К рождеству резиденция будет свободна; старый дом ждет его.
— Как женатый человек, скажу, — говорил он, — что уеду я отсюда безо всякого сожаления. Это, — он махнул широкой рукой в сторону резиденции, стоявшей по ту сторону лужайки, над которой, резвясь, выделывали арабески пестрые бабочки, — дом отнюдь не комфортабельный. Между нами, дома вообще научились строить только в девятнадцатом веке, да и то не в начале, а в конце.
Летевшая на нас бабочка под углом повернула назад. На лице я ощущал горячие, успокаивающие лучи солнца. Мы шли по берегу старого длинного пруда, прямо на воде безмятежно сидели кувшинки; Кроуфорд говорил:
— Нет, я просто не представляю, как можно соглашаться жить в резиденции. Что же касается женатых людей, то я никому из них не советовал бы переезжать сюда.
Было четверть третьего, когда мы вернулись в профессорскую. Солнце теперь било мне в глаза. Найтингэйл опустил штору, которой до этого я никогда не замечал, и в комнате создалась та особая атмосфера полумрака и безмятежного покоя, какую можно найти только в средиземноморских салонах.
Лишь только Говард занял свое место, за него принялся Доуссон-Хилл. Тон его вопросов не был враждебен. Прикрываясь обычной любезностью, он говорил довольно резко, но так разговаривал он и со своими приятелями. Его атака продолжалась более двух часов. Она была достаточно остроумно построена, чтобы в дремотный послеполуденные часы разогнать у всех, включая Уинслоу, сонливость. С профессиональной завистью, вспыхнувшей во мне, и профессиональным чутьем, снова почувствовав себя молодым адвокатом, я думал о том, что Доуссон-Хилл ведет свою линию куда более ловко, чем я. Дело у него спорилось.