Чарльз Сноу - Дело
Найтингэйл поднял голову от протокола.
— Мне кажется, что Эллиот так и не ответил на вопрос ректора.
— Нет… — начал было я, но Найтингэйл не дал мне говорить.
— Вы высказали предположение, хотя все мы, конечно, знаем, что придумали это не вы, и никто не ставит вам этого в вину…
Он улыбнулся открытой улыбкой, стершей морщины с его лица.
— Но тем не менее вы высказали предположение, что старый, уважаемый человек совершил небольшой научный подлог, так сказать. При этом, заметьте, — и я хочу снова подчеркнуть это всем присутствующим, — научный подлог, чрезвычайно мелкий. Ведь труд Говарда, так же как и работа, которая упоминается в тетради номер пять, просто ничтожны по сравнению с подлинным вкладом старика в науку. Все эти исследования не могли почти ничего прибавить к его доброму имени. Вы хотите убедить нас в том, что человек с абсолютно прочным положением, находившийся в самом первом ряду ученых своей отрасли науки, пошел бы ради этого на подлог? Простите за грубое выражение, но это ни в какие ворота не лезет. Мне кажется, вы должны ответить ректору, что вы по этому поводу думаете.
Браун повернулся к Найтингэйлу, Кроуфорд кивнул.
До этой минуты я не знал взаимоотношений членов суда. У меня не было никакого представления об их внутренней расстановке сил. Достаточно, однако, было увидеть, как прислушиваются к Найтингэйлу все остальные, чтобы понять, насколько недооценивали его все мы, находившиеся вне их круга. К его мнению прислушивались, и мне это вовсе не понравилось. Я не хочу сказать, чтобы он держался в отношении меня вызывающе: он был деловит, энергичен, объективен, он говорил так, как будто мы были знакомыми, работавшими над одной и той же проблемой. В этом объективном тоне была его сила. Не меньшей силой, конечно, было и то, что ему была понятна техническая сторона дела. Из всех присутствующих он один говорил о ней с полным пониманием.
— Ничего особенно ценного сказать вам я не смогу, так как с Пелэретом знаком не был, — сказал я, обращаясь к Кроуфорду. — Но может быть, вы захотите услышать мои соображения, почему я не исключаю такой возможности?
— Нам будет очень интересно, — сказал Кроуфорд.
Я бросил взгляд на Доуссон-Хилла, сидевшего на другом конце стола. В прищуренных глазах его пряталась усмешка — ироническая, а может быть, просто профессионально-сочувственная. Ему, человеку непривычному к ученым советам, казалось невероятным, что они могли позволить увести себя в сторону от обсуждаемого вопроса. Никаких правил, никакой, по понятиям Доуссон-Хилла, связи с делом, — вместо этого они упрямо занялись психологией человека, решившегося на научный подлог.
Я сделал все, что было в моих силах. Я повторил им имена и истории, которые слышал от Фрэнсиса Гетлифа, когда мы с ним впервые разговаривали на эту тему перед банкетом в Михайлов день. Такие подлоги случались и раньше. Мы ничего — или почти ничего — не знаем об ух мотивах. Ни в одном случае деньги роли не играли. Только один раз — и то предположительно — человек руководствовался прозаическим желанием добиться места. Все остальные случаи совершенно загадочны. Даже близко зная кого-то из этих людей, разве можно было понять, в чем тут дело?
Никто, и я в том числе, этого не знает. Но разве так уж трудно представить себе, что могло привести к подлогу некоторых из этих людей, особенно наиболее известных, занимавших положение ничуть не ниже Пелэрета? Разве своеобразное тщеславие не могло быть одним из мотивов? «Столько раз я оказывался прав. Уверен, что и на этот раз не ошибаюсь. Это вполне закономерно. Если доказательство не дается мне в руки, ну что ж, на этот раз придется мне самому сотворить это доказательство. Это покажет всем, что я прав. Нисколько не сомневаюсь, что впоследствии другие повторят эти опыты, и моя правота будет доказана».
То немногое, что я успел узнать о характере Пелэрета, не противоречит, как мне кажется, такой возможности. Понимаю, сказал я, обращаясь к Уинслоу, что он производил впечатление человека скромного. Я вполне готов поверить, что таковым он и был. Но есть особого рода скромность и особого рода тщеславие, провести грань между которыми бывает очень трудно. А не может ли быть и так, что эти два качества в конце концов одно и то же? Разве уже одни заголовки в его рабочих тетрадях не наводят на мысль, что как раз эта черточка и могла крыться в его характере? Разве трудно представить себе, что, по мере того как он старился, он делался нетерпелив от сознания, что у него остается все меньше и меньше времени для работы над своей последней проблемой — пусть даже не очень важной, но для которой (он в этом не сомневался) он нашел правильное решение. Может, он был убежден, что все это вполне закономерно? Почти так же закономерно, как если бы он сам создал эти законы. И возможно, что к этим мыслям примешивался дух озорства, который иногда встречается в людях тщеславно-скромных: «А ведь мне это сойдет с рук!»
Встретившись взглядом с Брауном, я понял, что сделал ошибку. Он не только был настроен против Говарда. С неприязнью и недоверием он слушал также все то, что говорил я. Он, один из всего суда, был одарен настоящей проницательностью. Он понимал людей, окружавших его, он относился к ним с сочувствием, реалистически. Но, несмотря на всю свою проницательность, он не доверял психологическим домыслам. Как правило, даже если мы с ним оказывались в противных лагерях, он всегда отдавал должное моему умению верно судить о людях. На этот раз он отвернулся от меня, решив, что я забрался в дебри.
Это было щекотливое положение, и я не сумел справиться с ним. Теснимый Кроуфордом и Найтингэйлом, я вынужден был пойти на риск, но я ошибся в расчете. Обведя взглядом судей, я должен был признать, что принес больше вреда, чем пользы.
Глава XXVIII. Фальшивая нотка
Когда мы покончили с Пелэретом, Кроуфорд нажал кнопку звонка, и дворецкий внес поднос, на котором стояли искрившиеся на солнце кофейник с кувшинчиком. За дворецким следовал еще один слуга, несший второй массивный колледжский поднос с чашками. Суд расположился пить кофе. Доуссон-Хилл заинтересовался серебром. Какого оно века? — спрашивал он, и Браун с таким видом, будто мы собрались здесь уютно посидеть после обеда, обстоятельно объяснял ему. Доуссон-Хилл стал расспрашивать про серебряных дел мастеров восемнадцатого века. Оба они, по-видимому, находили такого рода разговор вполне уместным.
Именно с этим хладнокровным нежеланием считаться со временем мне приходилось постоянно сталкиваться на работе, именно это меня всегда раздражало; я завидовал этому искусству в других и пытался ему научиться, так никогда и не овладев им по-настоящему. Крупные деятели — не спринтеры, они не связаны временем; если вы начинаете торопить их, когда они не расположены торопиться, это означает, что вы среди них чужой.
Колледжские часы успели пробить четверть двенадцатого, когда наконец подносы были убраны. Кроуфорд уселся поудобнее в кресле и обратился ко мне:
— Ну что ж, Эллиот, я думаю, теперь вы хотели бы пригласить сюда Говарда?
Я ответил утвердительно. Кроуфорд позвонил. Не прошло и нескольких минут, как дверь отворилась. Первым вошел дворецкий, за ним Говард. Как только он появился в темном конце комнаты, я сразу заметил, что он бледен, мрачен, весь кипит от злости. Одной рукой он придерживал на груди мантию.
— Доброе утро, — сказал Кроуфорд. — Садитесь, пожалуйста.
Говард продолжал стоять в нерешительности, хотя перед ним как раз стоял единственный свободный стул.
— Вы не сядете? — сказал Кроуфорд таким тоном, как будто Говард мог непонятно почему предпочесть стоять.
Вежливый, подвижной Доуссон-Хилл соскочил с места и указал Говарду на его стул. Кроуфорд, казалось, решил оставаться в роли стороннего наблюдателя. Он только спросил Говарда, не будет ли тот любезен ответить на несколько вопросов, которые ему зададут «наши коллеги», и затем попросил меня начинать.
Говард сидел в одном ряду со мной на расстоянии приблизительно одного ярда, и, в надежде заставить его смотреть на меня, я повернулся влево и сел вполоборота, однако встретиться с ним взглядом так и не мог. Он сидел, уставившись в пространство, и, когда я заговорил с ним, так и продолжал смотреть мимо Брауна в угол комнаты, где в косых столбах солнечного света клубились пылинки. Он упорно, с сосредоточенным видом продолжал смотреть в одну точку, словно следил, не отрываясь за пауком, ткавшим паутину.
Уже несколько недель тому назад, хладнокровно взвесив все, я решил, что единственный способ чего-то от него добиться — это заставить его отвечать прямо по существу. Поэтому я начал с его карьеры: он приехал в Кембридж впервые в 1939 году — не так ли? И затем в 1941 году вступил в армию? Ведь он мог оставаться здесь и продолжать свои занятия физикой — каким образом ему удалось добиться, чтобы его не задержали в тылу как ученого?