Даниэль Пайснер - В темноте
Как же это было чудесно – снова оказаться под одной крышей, когда уже не имело значения, кто ты – еврей или католик. Все это время мы прожили буквально одной семьей, и поэтому расставаться, когда мы уезжали в Краков, было очень тяжело. Мы прибыли в Краков 18 марта 1945 года. Папа, думая, что более польское на слух имя поможет ему быстрее устроиться на работу, даже поменял фамилию с Хигер на Хировский. Когда мы приехали в Краков, у нас не было ничего, кроме адреса, переданного нам дядей моей мамы. По этому адресу была только одна комната, где на полу уже ночевали человек 20. Казалось, всем беженцам из Восточной Польши давали один и тот же адрес. В начале войны польские евреи мигрировали на восток, предпочитая гнет коммунистической России тирании нацистской Германии, – теперь все было наоборот: мы бежали на запад, предпочитая свободную пока еще Польшу жизни под Советами на наших бывших польских территориях.
Уже в Кракове мы узнали, что Соха с семейством перебрался в Гливице к Кларе с Корсаром. Соха написал нам, что всю жизнь мечтал стать владельцем маленького ресторанчика, и теперь у него появилась возможность реализовать свою мечту – на деньги, полученные от папы. Мы часто говорили о Сохе и его семье. Мы были очень благодарны судьбе за то, что наши дорожки так удачно пересеклись в самые тяжелые времена. В ответном письме мы пообещали Сохе при первой возможности приехать в гости, выпить за успех его бизнеса и отметить с Кларой и Корсаром эту новую главу в жизни нашей большой подземной семьи.
13 мая 1945 года, меньше чем через два месяца с момента нашего свидания в Пшемысле, мы получили от Корсара телеграмму: Соха погиб под колесами русского армейского грузовика, его дочке Стефце удалось спастись… Он упал на решетку дождевого стока, и его кровь стекала вниз, в подземные тоннели.
У мамы подкосились ноги. Она молчала, и я заглянула в телеграмму. Я поняла только то, что с нашим Сохой что-то случилось, и заплакала… Да, это клише, но мы чувствовали себя так, будто нас ударили чем-то тяжелым, и эта боль была гораздо сильнее боли от всех остальных трагедий, которые мне уже пришлось пережить. Дядя Куба, бабуля, мои дедушка с бабушкой, мои кузины, тетушки и дядюшки… боль от всех этих потерь не могла сравниться с болью этой утраты. Изгнание из нашей квартиры, переезды, тесные квартирки, бараки гетто, затем канализационные тоннели… все это не могло сравниться с болью потери Сохи. Нас лишили человеческого достоинства, богатства, семейного наследия… но и эта боль – почти ничто в сравнении с той болью, которую вызвала смерть Сохи.
Уже почти наступил мир, и счастье было совсем рядом… Я вспомнила тот день, когда Соха взял меня за руку и повел посмотреть на солнечные лучи, чтобы вытащить из пучины депрессии. Я закрыла глаза и увидела его широкую, светлую улыбку. Я вспомнила его голос. Его появления во Дворце с продуктами и новостями с фронта… Вспомнила и… крепко обняла маму. Мы плакали, плакали, плакали и не могли остановиться. Мне кажется, Павел не совсем понял, что произошло, но тоже заплакал. Потом вернулся домой папа…
Мы немедленно отправились в Гливице и сразу же пошли на место гибели Сохи. Кровь с мостовой, конечно, уже смыли, но Корсар показал нам решетку, через которую она капала в канализацию. Мы постояли на этом месте… Тогда я не думала о Ванде и Стефце – мне было всего семь лет. Только теперь я понимаю, что испытывала бедная Стефця, когда рядом с ней истекал кровью самый близкий ей человек. А ей тогда было всего 12 лет! У меня разрывается сердце, когда я думаю и о Ванде, которая потеряла мужа как раз в тот момент, когда он наконец нашел душевный покой и начал с надеждой смотреть в будущее. Но тогда я думала только о том, кого потеряла наша семья. Кого потеряла я сама.
Нашего ангела-хранителя.
Нашего Соху.
В своих мемуарах мой отец написал, что на надгробии Леопольда Соха нужно было бы высечь слова:
«Тот, кто спасает одну жизнь, спасает целый мир». «Kto ratuje jedno zycie – ratuje caly swiat».
Наш Соха был сильным и великодушным человеком. До сих пор я каждый год зажигаю свечу в день его гибели и вспоминаю эти слова, готовясь прочитать поминальную молитву. Я думаю о Сохе, о жизнях, которые он спас, взяв нас под свою защиту, о жизнях, которые мы все построили после войны… и этими мыслями я чту его память.
* * *Следующие 12 лет мы прожили в Кракове, где моему папе удалось найти работу, а мама встретилась со своей сестрой, где мы с Павлом заново обрели детство, где мы перестали бояться, что нас примется мучить какой-нибудь фашистский или советский чиновник. Мы быстро вернулись к почти нормальной жизни, хотя она, конечно, никогда уже не будет такой, как на Коперника, 12, в дни моего детства, когда город Львов был полон надежд и счастья. Тем не менее мы, повидав самые невообразимые беды, знали, что ни на что жаловаться нам нельзя. Этот принцип стал своеобразным законом нашей семьи: мы не должны жаловаться или показывать свои страдания, потому что нынешние трудности – ничто в сравнении с трудностями, которые мы пережили в прошлом, или трудностями других людей.
Мы часто вспоминали о времени, проведенном под землей, но почти никогда не говорили об этом с друзьями или родственниками. Периодически нам попадались на глаза статьи о львовском гетто, или мы чувствовали запах, переносивший нас в прошлое, или ели суп, напоминавший по вкусу стряпню Вайнберговой, или мы встречали на улице человека, похожего на кого-нибудь из членов нашей подземной семьи… Конечно, многое хотелось забыть, но это значило бы забыть свою жизнь. Да и не все воспоминания были неприятными. А песни и сценки, написанные моим отцом? Анекдоты Корсара? А Соха? Ощущение тепла и покоя, которое охватывало нас каждый раз, когда он приходил? Парадоксально, но факт: мы никогда так не смеялись, как во время наших комических представлений в подземелье! Не потому ли, что контраст между счастьем и горем был так велик, что мы хватались за любую возможность продлить и усилить чувство радости?..
В 1957 году мы уехали в Израиль, где, по мнению папы, нас ждала новая, более счастливая жизнь. Перед отъездом из Польши мы заглянули в Гливице попрощаться с Вандой и спросить, не можем ли мы чем-нибудь ей помочь. Ни в какой помощи она, конечно, не нуждалась. В доказательство своих слов она отвела нас в кухню и показала на стоящую в углу большую угольную плиту. Плита была очень старая, и ее, судя по всему, не использовали по назначению много лет. Ванда отворила тяжелую железную дверь топки.
– Не волнуйтесь за меня, – сказала она. – Все, что мне нужно, тут. Мне хватит этого до конца дней.