Андре Бринк - Мгновенье на ветру
— Ложись, — говорит он, указывая себе на колени.
Собака ложится и кладет ему на колени голову.
Держа нож в левой руке, он правой продолжает ее гладить, потом сжимает пальцами морду.
Ты будешь недолго мучиться.
Он резко закидывает ей голову назад, чтобы всадить нож в горло, и пес со сдавленным визгом рвется от него прочь.
Тебе так тоже лучше.
Из перерезанных артерий брызжет кровь. Ему не удержать больной рукой бьющееся, содрогающееся тело, он падает на умирающего пса и прижимает к земле, заглушая животом и грудью его последние слабые конвульсии. Он точно обнимает женщину, это похоже на любовь.
Он не кричит, но по его лицу бегут слезы. Вот я и поднял руку на мою собственную мать, думает он. Теперь я заслужил самую страшную казнь — плеть и раскаленные щипцы под крики чаек, кандалы, остров, мертвую пустыню. Ад, на который я обречен, — во мне.
Когда он убил детеныша антилопы в пещере, она с трудом, но все-таки принудила себя смириться. Смерть собаки она никогда не простит.
— Адам! о, господи… — тихо хрипит она, проснувшись на рассвете в лихорадочном ознобе и увидев, что он жарит на костре мясо.
— Да, — говорит он ей, — да. Молчи. Ешь, ты совсем ослабла.
— Это все равно, как если бы мы стали есть друг друга.
— Неправда, не говори так. Прошу тебя!
Она стискивает челюсти. Он пытается разжать их силой, как раньше, когда собака принесла ему змею. Но она в порыве гнева вдруг выбивает мясо из его руки.
— Ни за что! Я лучше умру.
— Глупенькая, это же мясо, это жизнь!
— Он столько прошел с нами.
— Я не хотел брать его с собой, он сам увязался.
— Он поймал детеныша антилопы, спас нам жизнь.
— Сегодня он снова спасет нас. Он все равно умирал от голода. Так же, как мы. Он уже больше не мог охотиться.
— Он был наш друг. Кроме него, у нас никогда никого не было.
— Съешь.
— Сам ешь, если ты можешь! — кричит она в отчаянии. — Меня не заставляй. Я ни за что не буду. Наешься и иди один, а я останусь здесь.
— Я же для тебя его убил, — умоляюще говорит он.
— Оставь меня!
— Хоть маленький кусочек.
— Никогда.
— Смотри. — Он откусывает немного, с усилием жует, глотает.
— Дикарь! — кричит она, не в силах больше сдерживать ярость. — Я тебя ненавижу.
— Довольно разыгрывать белую госпожу! — взрывается он. — Лучше взгляни на себя.
Она закрывает глаза. Ее бьет дрожь.
— Съешь. Ведь ты не хочешь умереть.
— Что с нами происходит? — шепчет она потрясенно. — Нельзя так убивать друг друга.
— Ешь. Иначе ты убьешь себя.
— Я не могу есть его плоть.
— Ради бога, — говорит он устало, — ведь все равно в конце концов придется. Как будто у тебя есть выбор.
Но она только качает головой.
Мыслима ли большая нелепость, думает она в последних проблесках сознания: в который уже раз мы доходим до крайности, потом нам дарят передышку, мы снова делаем усилие — и опускаемся еще ниже. Нет, должно же у человека быть достоинство, должен же он в какой-то миг сказать: довольно, дальше я не отступлю.
Мать говорила: «Все тобой восхищаются, Элизабет, берут с тебя пример…»
А ты: «Тебе не выжить, если ты не станешь зверем».
— Дай мне кусочек, — шепчет она вечером, не смея взглянуть на него, хоть и знает, что не увидит на его лице злорадства. Она просто не может посмотреть в его воспаленные, запавшие глаза и встретить в них себя. Ее желудок отвергает мясо. Но второй кусок ей удается проглотить. Внутренности снова скручивает судорога, но она усилием воли ее останавливает и долго еще лежит на земле, боясь пошевелиться, чтобы ее не вырвало.
Безумие, безумие. Ведь так легко сдаться и умереть. Зачем люди цепляются за жизнь? Жизнь противоестественна, бесчеловечна.
Зачем ей возвращаться к жизни? Зачем смотреть в глаза Адаму после того, как он оказался способен убить собаку? Зачем вообще жить после того, как она узнала, что и сама она такая же предательница?
— Умереть, я хочу умереть, — тупо, однообразно твердит она, проталкивая в горло следующий кусок мяса, стараясь удержать его в себе, дрожа и задыхаясь от усилия и словно вдавливая себя в землю: скелет, обтянутый черной растрескавшейся кожей, клочья свалявшихся волос, невыносимо яркие пылающие глаза — ничтожная горсть праха, живое существо, человек.
Когда через три дня пришли готтентоты, они были еще живы. Мясо их подкрепило, но они не двинулись в путь, не одолели усталости и безразличия, не нашли в себе решимости начать все в который уже раз сначала — идти и чувствовать, как с каждым шагом убывают силы, пересыхает во рту и распухает горло, глаза все глубже проваливаются в глазницы, как мир плывет перед глазами и вдруг затягивается чернотой… потом опять немного мяса или кореньев, личинки из разоренного термитника, ящерица, и снова возвращение к постылому началу…
После полудня они заметили, что на горизонте поднялось облако пыли и стало приближаться.
— Газели? — спросила она, не зная, радоваться ли очередной передышке или приходить в отчаяние, потому что после нее их ждут еще горшие муки.
— Нет, вряд ли, — сказал он, щурясь на солнце. — Разве что стадо совсем маленькое. Может быть, это…
— Что?
Он не ответил. С час или даже больше он неотрывно глядел на горизонт. Рыжее облако медленно ползло в их сторону, заволакивая солнце.
— Это люди, — объявил он наконец. — Наверное, кочевники-готтентоты.
— Откуда же столько пыли?
— Ее поднял скот. — Он говорил так тихо, что она даже не расслышала ответа.
Когда стало ясно, что караван пройдет примерно в миле от них, они поспешно связали свои узлы и побежали по равнине, гонимые все той же страстью, как в день, когда увидели мираж. Мираж? От этой мысли у нее вдруг засосало под ложечкой и она даже остановилась — убедиться, что караван не видение, и потом снова кинулась за ним, ловя воздух открытым ртом.
Кочевников было человек пятьдесят или шестьдесят: худые, низкорослые, серые от пыли, за ними шло стадо коров и овец, бежали бесчисленные собаки. У овец был еще довольно бодрый вид, они держались благодаря запасам сала в курдюках, а вот коровы совсем заплошали.
Кочевники растерялись и насторожились, увидев путников, но когда Адам обратился к ним на их языке, зловещие морщины на задубелых лицах разгладились, люди весело заулыбались. Все разом заговорили, Адам переводил их слова Элизабет, а те из готтентотов, кто знал немного по-голландски, болтали прямо с ней.
Да, они ходили в Капстад, вот бусы и монеты, которые они там получили, глядите; выменяли они еще бренди и табак, но их не осталось, все выпили и выкурили. Теперь вот движутся на север, кто-то сказал им, что в месяце пути через сухие земли лежат хорошие пастбища.
— Идемте с нами, — предложили кочевники. — Там, где мы были, очень плохо.
— Нет, нам нельзя, — тотчас же вырвалось у Элизабет. — Мы должны вернуться в Капстад.
— Должны? — удивились готтентоты. — Кто вас заставляет?
— Мы уже так давно идем, — попыталась объяснить она.
— Но мы тоже когда-нибудь пойдем в Капстад, — стал уговаривать ее один из готтентотов. — Дождемся дождей и пойдем. Тут хорошо будет идти, увидите. Месяцем раньше, месяцем позже — не все ли равно?
— Нет, нам нельзя…
Он равнодушно пожал плечами — дело хозяйское.
— Вы не понимаете, — сказала она.
— Это верно, — согласился он, — не понимаю. — И вдруг сощурил глаза. — Почему белая женщина идет пешком и в таком виде? — Он, не скрывая любопытства, разглядывал ее увядшую грудь, торчащие ребра. В глазах его не было желания, а у нее даже не шевельнулась мысль, что надо бы прикрыться. Какая, в сущности, разница?
— Ладно, — произнес наконец готтентот, прищелкнув языком, и плюнул на землю. — Подумайте, решите, как вам быть, а потом скажете нам. Мы будем здесь ночевать.
Женщины отправились собирать дрова. К закату из вельда примчались собаки, кто-то из них принес в зубах бурундука, другие черепаху, третьи зайца. Но на этот раз у собак не отобрали добычу и разрешили съесть самим, потому что мужчины ради такого торжественного случая закололи захиревшего быка. И все племя собралось вокруг костра, все ели и пили, весело болтали, смеялись.
Элизабет сидела чуть поодаль и, погрузившись в свои мысли, рассеянно слушала чужую речь.
После ужина готтентоты достали музыкальные инструменты и в лунном свете пронзительно запели бамбуковые флейты, полилась унылая жалоба свирели, загремел барабан. Люди передавали друг другу калебасы с хмельным пивом, громко смеялись, хлопали в ладоши. Молодежь начала плясать, а старшие сидели у костра, окутанные клубами пыли, любовались пляской и поощряли танцующих одобрительными возгласами. В бешеном вихре подскакивали и отлетали передники, земля дрожала под ногами пляшущих.