Александр Архангельский - Цена отсечения
– Найди, Степан, исламскую хавалу.
– Кто такая?
– Что-то вроде перевода денег. Но без документов.
– Не может быть.
– Может. Твой человек должен быть мусульманин; есть у тебя такие?
– Подберем.
Идея Тамары была невероятной как все ее идеи; авантюрной; дерзкой. Степан так и видел, как лондонский порученец забирает в банке миллионы, опасливо грузит спортивные сумки в багажник; едет в район близ Гайд-парка; прячась от ветра, тащит тяжелую ношу в загаженный маленький офис. Там сидит такой смуглявенький, неспешный человечек, в восточных одеждах. Здравствуйте, говорит, я ваш хаваладар; тут полная сумма? я вам верю. Не считая, отправляет сумки в дряхлый платяной шкафик времен Чемберлена; над миллионами висят хламиды, халаты, длинные пальто…
Хаваладар заваривает зеленый чай, неспешно говорит с порученцем о жизни, о вере; почему не видел вас в мечети? а, так вы ахмадист? но это ничего, все лучше, чем быть евреем. Потом сверяет время: не разбудим ли хорошего и уважаемого человека? И набирает одному ему известный номер. Салям алейкум, дорогой! У вас товар, у нас купец. Две тысячи тонн, портрет королевы, надо будет дать через неделю. Как хорошо с тобой работать, слава аллаху. Жду пожеланий и распоряжений. Хаваладар открывает амбарную книгу, пишет арабской вязью – дату, сумму, город. И ласково прощается с клиентом.
Спустя неделю человек летит в Куала-Лумпур, ныряет из прохлады аэропорта в прохладу роскошной машины; мчится сквозь марсианский пейзаж под нечувствительно палящим солнцем – в центр столицы; поднимается на скоростном лифте в немыслимый пентхауз; тут одиноко сидит еще один смуглявенький неспешный человечек; они касаются щеками, гладят бородки, смотрят друг другу в глаза, неторопливо пьют зеленый чай; наговорившись всласть, неспешный человечек открывает зеркальный шкаф, в котором отражается нью-йоркский ландшафт малазийской столицы; там запечатанные чемоданы и тележка. Считать не надо! все по-честному, между своими: два миллиона минус цена услуги. Все просто, никаких перечислений и следов.
– Прости тупого. Я не понял. А в Куалу-то как они попадут?
– Никак. Хаваладар отдаст свои.
– Он сумасшедший?
– Нормальнее, чем мы с тобой. Когда-нибудь его клиент попросит оплатить британские контракты; хаваладар наберет нужный номер, скажет, э, друг! Я дал тебе два миллиона, помнишь? Помню; вот и запись на моей бумажке. Так ты потрать эти миллионы как я скажу, а бумажку можешь сжечь. О’кей, аллаху акбар, как хочешь, дорогой! И это все.
– Тома, ты великая женщина. Ты мусульманка?
– Я атеистка. И нам надо бы поговорить.
Степан напрягся, мышцы живота окаменели, как если бы он ждал удара. Сейчас начнется. Размен любви на деньги, должности, поблажки. Доля в бизнесе? Партнерство? Дом? Какая разница. Он пойдет на все, о чем она попросит – и это будет означать разрыв. Прошлое перечеркнуто; он был элементом плана, сейчас в него воткнут победный флажок.
Тома смотрела в стол, водила пальцем по краю тарелки.
– Мне от тебя ничего не было нужно.
Вот, началось.
– Что же изменилось?
– Ничего.
Тома вскинула глаза, посмотрела на секунду беззащитно, он похолодел.
– Ничего не изменилось, ничего не нужно, но и не будет больше ничего.
– Не понимаю; поподробнее для тупых, пожалуйста.
– Я женщина, а ты мужчина. Для тебя все это приключение. Ну, чуть больше, чуть лучше, чем просто приключение, но все равно ты знаешь, где остановиться. И можешь. А я не могу. Я чувствую, что нравлюсь, что все искренне, и все такое. И мне с тобой хорошо. Но слишком хорошо. И от раза к разу все лучше.
12Мелькисарову приснился дикий сон. Президент, нарядившись во фрак, отбивал чечетку и выделывал фортели с тросточкой; выражение лица отсутствующее, неподвижное, как положено чечеточнику. Степан Абгарович проснулся, приоткрыл глаза: на кресле рядом с ним чутко дремал желтоволосый; эти сторожили по очереди, менялись каждые два часа.
С утра Эужен обозлился. Накануне болтал без умолку, даже слегка покормил: «для порядка». Той самой говядиной, которую Степан припас для Переделкина. И резал мясо мелькисаровским ножом. Сегодня посадил на голодный паек; поддразнивая, чистил картошку в мундире, кромсал густо просоленное сало, вытирал жирное лезвие о Мелькисарова, проводил острием по шее, спрашивал внушительно, с киношной угрозой в голосе: ну как, не надумал? ну думай. И сел покушать. Днем предупредил: время выходит, до утра у них не будет списка – у кой-кого не будет кой-чего. А если господин хороший думает тянуть резину, то дотянется; завтра вечером – молотком по голове, в мешок и на болото.
Обеда тоже не было; и ужина ему не предложили.
13Ты мне нравишься, нравишься все больше, ты меня пробираешь до мурашек, я могу смотреть на тебя не отрываясь, я начинаю хотеть быть с тобой всегда, каждую минуту, каждую секунду, я ревную тебя к твоим поездкам и возможным встречам, я ненавижу твою жену, я знаю, что ни на что не должна претендовать, и ухожу. Ухожу от тебя, ухожу из компании: не смогу быть рядом и не с тобой. Ухожу сейчас, потому что будет больно, но пока не до смерти. Сегодня я еще держусь из последних сил, сохраняю свою отдельность. А завтра я в тебя до конца прорасту, и ты меня уже не сможешь оторвать. Но все равно оторвешь. Прости.
14Степан закрыл глаза и отвернулся. Странная жизнь у слепого. Острые запахи, страшные звуки. Пьяное бормотание уродов, позвякивание вилок о тарелки, запах паршивой водки. Запахи и звуки почти начинаешь видеть. Вот голос Юрика ушел вправо и вверх, дверь открыли, потянуло свежим воздухом из прихожей; лучше бы не открывали: на этом фоне проступил протухший дух мужицких тел, дурных зубов, старых носков. Последние впечатления жизни. Разящее послевкусие.
Значит смерть. Что ж. Смерть – пустая абстракция. Пока ее нет, она есть. Потому что ты, живой, о ней думаешь, ее боишься, ее ждешь, ее оттягиваешь, а иногда ее торопишь, потому что жить страшно, или невыносимо больно, или смертельно скучно. В самом прямом смысле слова смертельно. А как только она пришла, ее уже нет. Потому что нет тебя самого со всеми твоими страхами и надеждами. Смерти душа не нужна, это лишнее, что ей с душой делать? Смерть это ты, твое тело, твой пот, твои бесконечные бабы, твоя кислотно-желтая моча с пузырящейся белой пеной, твой жидкий стул, твой вросший ноготь с колющим заусенцем на большом пальце правой ноги, злость на тупого брата, непонятная любовь к сыну, которого хочется вжать в себя, втереть и растворить, смутная тень жены, деньги, удобное кресло и лень у камина. Смерть живет, пока не настала смерть. И умирает она вместе с жизнью.
Самое страшное в смерти Мусы – как же он ясно теперь это понял! – была последняя мысль. Не про то, что его, Мусы, не будет. А про то, как будет жить его мальчик, увидевший гибель отца. Мысль о жизни, в которую врывается смерть.
Но как же хочется жить. Жить. Терпеть боль, испытывать скуку. Открывать глаза, закрывать глаза. Слышать хруст огурца на зубах, бульканье бутылки, ощущать тепло батареи, хотеть в сортир, уходить от преследования, даже попадаться в ловушку – все равно хочется! Как они будут его убивать? Пристрелят? Вряд ли. Шумно. Прирежут? Побоятся, вспомнят драку у лифта. Скорей всего и вправду влепят по башке тяжелым, проломят затылочную кость, сердце проткнут свинорезкой и увезут куда-нибудь в торфяные болота. Когда найдут и вытащат, жижа все пропитает, как смола, половину лица выест жирный болотный червь, в паху будут копошиться червячки поменьше, белые, с личинками. Тошнота.
Пока ты не умер, невозможно вычесть самого себя из мира, представить, что все вокруг есть, а тебя – нет. Жанна входит в квартиру, раздевается, принимает душ, ищет в шкафике прокладки, чешет языком с МарьДмитрьной, ругается с Василием, смотрит в окно на любимые крыши, а тебя – нет. Тёмочка закончил свой лицей, решает, куда податься, трясет своей челкой, злится на мать, прячется от своих фошистов, ругает жыдов, влюбляется в еврейку, строит бизнес, мечется в проигрыше, заводит любовниц, чешет за ухом твоего внука, чтоб активней сосал материнскую грудь, а тебя на свете нет. Где он живет, в России? в Лондоне? Ты уже не узнаешь, нету тебя, нету, и больше никогда не будет. Как ластиком стерли, крошки стряхнули, на бумаге остался резиновый запах, а тебя нет, нет, нет!
Умереть не страшно. Был и нету. Думать о смерти – кошмар.
Мелькисаров попробовал понять, что значит быть душой. Он ведь когда-то занимался йогой, в конце семидесятых было модно; только тогда это было игрой, а сейчас всерьез. Расслабился, распустил мышцы, отключил нервные центры, позволил венам накачаться кислородом, мягкие ткани стало изнутри покалывать, как будто кровь закипела, тепло побежало от затылка к позвоночнику, захватило надпочечники, проползло под колени, добралось по икрам в пальцы ног, там сосредоточилось, сгустилось. Он почти перестал ощущать свое тело, только запястья, затылок, таз, колени, икры и выступающие косточки стопы. Он больше не мешал окружающей жизни, почти не занимал в ней никакого места. Только чувствовал, как постукивает сердце, ровно, спокойно, отдельно. Если бы не эти гематомы: где-то далеко, почти отдельно от него, тело продолжало ныть.