Николай Нароков - Мнимые величины
— Любкин? Кто такой Любкин?
— Неужто не знаете? Царь и Бог! С мелюзгой вам и разговаривать нечего, потому что мелюзга вам ни в чем помочь не сможет. Уж если просить кого-нибудь, так того просить, кто все сделать может. А выше Любкина и нет никого! Только вряд ли к нему дойти можно: не пустят!
И Евлалия Григорьевна то с безмерным нетерпением ждала Семенова, то порывалась пойти «к самому Любкину». Горячее, бичующее самообвинение налетело на нее, и она беспощадно обвиняла себя за те часы, когда она, поддавшись чувству омерзения и негодования, готова была забыть (и — «забыла!») отца. «Мне даже жалко его не было, даже жалко не было!» — казнилась она, прижимая ладони к пылающим щекам.
Семенов все не приходил. И Евлалию Григорьевну охватывал страх: она боялась, что она «опоздает».
Семенов пришел только на пятый день, двадцать третьего числа, довольно поздно, часов в девять. И придя, стал сразу говорить о деле.
— Знаю. Все знаю! — остановил он первые же бессвязные слова Евлалии Григорьевны. — Мне Чубук сегодня сказал. Отца арестовали? Слава Богу, что вас еще не тронули!
— А меня… за что? — слабо изумилась Евлалия Григорьевна.
— Вас-то? А его за что? — вопросом ответил Семенов.
— Ах да! И его тоже, конечно… Совсем, совсем ни за что! — горячо вскинулась она и даже прижала руки к груди.
— Вы лучше это оставьте! — серьезно посоветовал ей Семенов. — «За что», «ни за что»… Не в этом сейчас суть, а в том — чего вы хотите? Вы чего, собственно, хотите? — прямо спросил он.
Евлалия Григорьевна только посмотрела, потому что она не знала, что ей отвечать. Она очень хорошо знала, чего она хочет, но не знала, как сказать это. «Освободите папу!» Но она понимала, что так нельзя говорить, что надо ответить какими-то иными словами, деловыми, официальными, какими говорят судьи, адвокаты и следователи. Но этих слов она не знала.
— Похлопотать… — неопределенно сказала она.
— Гм! Похлопотать! Где же? Как же?
— Я… Я, собственно, не знаю, но мне советовали… Есть, говорят, какой-то Любкин, начальник… Он, говорят, все может.
— Любкин? — немного дрогнул Семенов. — Ишь ты… Любкин! Ну, этот Любкин все не все, а многое, конечно, сделать может. Так что же?
— Я думаю к нему пойти… Можно? Как по-вашему?
— Вы? К Любкину?
Вероятно, предположение Евлалии Григорьевны чем-то очень поразило Семенова. «Вы? К Любкину?» — переспросил он, и в этих двух словах он выразил очень многое: даже мысль о том, что Евлалия Григорьевна может пойти к Любкину, не укладывалась в нем.
— А… А разве нельзя? — спросила Евлалия Григорьевна, готовая начать страстно уверять, что пойти можно и надо.
— Нет, можно! Отчего ж? Можно! — ответил Семенов, глянул на нее и громко расхохотался. Смех был искренний и даже немного веселый, но он резанул Евлалию Григорьевну: разве можно смеяться, если она готова даже пойти «к самому Любкину»?
— Здорово! — блестя глазами от смеха, подмигнул ей Семенов. — Это здорово: вы и — у Любкина! Воображаю!
— Вы его знаете?
— Малость знаю.
— Он очень страшный?
— Страшный? Нет, отчего же… Страшный? Ни!.. Страшных людей, надо думать, на свете нет, а вот сильные и слабые есть. Ну, Любкин — мужик, конечно, вполне серьезный, и особенно шутить с ним не следует. Но суть опять же не в этом, а в том: зачем вам ходить к Любкину? За отца хлопотать? А вы подумали над тем, надо ли за него хлопотать?
— Как… надо ли? — широко раскрыла глаза Евлалия Григорьевна.
— Да вот так надо ли? «Отца арестовали»… А вы мне скажите: что за отец такой у вас? Вы думаете, что я не знаю? Знаю. Не хочу говорить много, а что он — сволочь, это я скажу.
— Павел Петрович! — и с просьбой, и с возмущением, и с угрозой выпрямилась Евлалия Григорьевна.
— Вот вам и Павел Петрович! Чего вы накинулись? Такого говорить не полагается? невежливо? не принято? Наплевать мне на это, я — большевик, мне можно! Сволочь есть сволочь, и сахаром ее посыпать нечего, а надо глотать ее такой, какая она есть. Сволочь он у вас, и вы знаете, что я правду говорю. Ведь он у вас камнем на шее висит, жить вам не дает, последнее у вас отбирает и псу под хвост бросает! Не знаете? Знаете! Породить он вас породил, а что он дал вам? Вспомните-ка, припомните-ка! Дал ли он вам хоть раз что-нибудь? Отнял ли он хоть раз от себя копейку, чтобы вам дать? А?
Семенов говорил, и сам не понимал, почему чуть ли не каждое слово злит его и почему злоба против Григория Михайловича незаметно становится злобой против Евлалии Григорьевны? А он (неужели так?) начал уж и ее ненавидеть какой-то странной ненавистью, похожей на жалость: за то, что она слаба, беспомощна и робка, за то, что она не умеет ни видеть, ни понимать, ни бороться, а вот… вот хочет «к самому Любкину идти», чтобы отца спасать. Себя-то может ли спасти? Он (неосознанно для себя) видел, что в Евлалии Григорьевне есть какая-то непонятная ему сила: себя спасти не может, а для отца «к самому Любкину» пойдет. И именно за эту силу он начинал ненавидеть Евлалию Григорьевну, а в то же время хотел поклониться ей до земли… Вот — сидит сейчас, голову опустила, только плакать может и… молчит. Молчит.
— Ведь он вас продать хотел, знаете ли вы это? — все больше охватывался злобой Семенов. — Мне продать, мне! Вот так вот, взять вас своими отцовскими руками и ко мне на постель положить: «Нате вам, товарищ Семенов! Пользуйтесь моей дочечкой в свое полное мужское удовольствие, а мне за это беспечальную жизнь устройте!» Знаете? Знаете вы это?
— Он? — с ужасом вырвалось у Евлалии Григорьевны. — Вы…
— Вы-то этого не знали, в этом я ни на одну секундочку не сомневаюсь, в заговоре вы с ним не были. Ну, а я знаю! И вот теперь арестовали его, освободили вас от него. Именно так, именно вот так! Арестовали? А вы должны не «арестовали его» говорить, а — «освободили меня от него» говорить, если по справедливости рассуждать!
И это слово, а главное, то, как сказал его Семенов, неизвестно чем возмутило Евлалию Григорьевну. Она не выдержала, подняла на него глаза, и он увидел, что эти глаза заблестели.
— По справедливости? — не скрывая своего возмущения, начала она. — По справедливости? — повторила она это слово, чувствуя, что задыхается от непривычного негодования. — Да как же вы… Да как же можно говорить о справедливости, если человек погибает? — еще больше заблистала она глазами.
— Да ведь какой человек-то? Гадина паскудная, вот какой он человек!
— Не смейте! — выпрямилась Евлалия Григорьевна, и Семенов увидел ее такою, какою она не была никогда. — Не смейте так! Кто вы такой, что судить можете? А кто я, что смею судить?
— Чего ж не судить? — ни на шаг не отступил Семенов, а еще больше напрягся. — Если гадов не судить, так они всю жизнь изгадят.
— Да ведь как судить? Как судить? — страстно воскликнула Евлалия Григорьевна.
— Ну… «Как»! Судить попросту надо: взять аршин в руки и рассудить: пол-аршина в куске или пятнадцать аршин! И я, если правду вам сказать, очень даже за вас рад, что вашего папашу в чека засадили: ему — поделом, а вам облегчение. Пусть не смердит!
— Павел Петрович! — вспыхнула Евлалия Григорьевна и встала во весь рост.
— Возмущаетесь? — зло подхватил Семенов. — «Человеческое» вам мешает? А подумали вы о том, чем дело кончится, если ваш папаша будет из вас соки сосать? О мальчишке-то своем подумали? Что с сынишкой будет, знаете? Черномазых-то беспризорников видели? Вот и ваш Шурик такой будет, если вы и дальше позволите из себя соки сосать, а сами о «человеческом» думать! Понимать надо, а не про совесть талдычить! Понимать! Понимать! По-ни-мать!
Он сказал, как гвоздь в стенку вколотил. И остановился, думая, будто он преодолел Евлалию Григорьевну.
Но Евлалия Григорьевна ничем преодолена не была. Все, что говорил Семенов, было настолько противоположно ей, что она не могла воспринять ни одного его слова.
— Нет! — негромко, но очень уверенно и твердо, как никогда — твердо, сказала она. — Я такого не могу понимать. Если моего отца арестовали, так я к самому Любкину пойду, а…
— «К самому Любкину»! — захохотал Семенов. — «К самому Любкину»! И забавно же это у вас выходит, когда вы вот такое говорите. Знал бы это Любкин, так… заинтересовался бы! Он такие штуки-фуки любит. Так пойдете? К самому Любкину пойдете?
— Пойду! — очень-очень просто ответила Евлалия Григорьевна, смотря Семенову прямо в глаза. Семенов усмехнулся и передернул плечами.
— Ну, ладно! — многозначительно сказал он, садясь на место и, очевидно, готовясь сыграть еще одним козырем. — Ну, ладно! Будем с вами говорить серьезно, коли вы… такая! Я ведь еще не все сказал. Главное-то у меня еще впереди. Будете слушать? Не боитесь?
— Что такое? — не забеспокоилась и не испугалась, а насторожилась Евлалия Григорьевна.