Николай Нароков - Мнимые величины
— Никитин! — крикнул он. — Получай!
Никитин подошел к Григорию Михайловичу и развязал ему руки. Руки тотчас же повисли бессильными тряпками вдоль тела, и Григорий Михайлович не мог ни согнуть, ни поднять их. Он смотрел тупо и все ждал, что вот сейчас и произойдет что-то такое ужасное, чего еще не было: самое ужасное.
— Ну! — крикнул дежурный в сторону автомобилей. — Мишка! Стоп!
Моторы остановились, и сразу стало тихо. И вот эта-то тишина показалась Григорию Михайловичу тем последним ужасом, который должен прийти. Он всплеснул руками, в безумии попятился от смолкнувших машин и пронзительно завизжал неистовым визгом. Никитин грубо дернул его за руку.
— Брось!
И от этого короткого окрика Григорий Михайлович оборвал свой визг и даже стал осматриваться: Никитин, дежурный, караульные… Мишка около машин… заколоченные досками окна…
— Давай! — повернул его за плечи Никитин и подтолкнул к выходной двери.
— И не приходи сюда больше! — захохотал ему вслед дежурный.
Вышли в сад. Караульные повернули и пошли обратно во флигель, а Никитин, крепко держа руку Григория Михайловича выше локтя, повел его по дорожке. Один из караульных пошел с ними, освещая фонариком дорогу.
Не по-осеннему теплый воздух, мокрый от прошедшего дождя, гладил воспаленные щеки Григория Михайловича и высушивал пот на его лбу. Вода в лужах приветливо хлюпала под ногами, и листья мягко скользили по грязи, когда он наступал на них. Опять какая-то ветка царапнула его по щеке, и в этот момент совершенно явственно издалека послышался звонок трамвая. И этот звонок, донесшийся из той жизни, которая есть жизнь, потряс Григория Михайловича. Не останавливаясь ни на секунду (рука Никитина твердо держала его), он несколько раз качнул головой, сделал два-три глубоких вздоха и вдруг с пьянящей, сумасшедшей радостью понял, что все уже кончилось, что он остался жив.
— Меня… — срываясь с голоса, пролепетал он. — Меня не расстреляют?
Вопрос прозвучал жалостливо и робко. Он было глянул Никитину в лицо, но ничего не увидел в темноте.
— Д-давай! — властно и настойчиво крикнул Никитин, еще тверже сдавливая ему локоть и не отвечая на вопрос.
Глава VIII
Они шли той же дорогой, какой Григория Михайловича вели в камеру смертников, но в темноте Григорий Михайлович не понимал, куда Никитин ведет его. Впрочем, если бы было светло, он и тогда не понял бы. Не понял он, по какой лестнице поднялся он, по какому коридору прошел, хотя нарядная дорожка на полу и цветы на окнах, кажется, что-то говорили ему. Завернули налево. Никитин вошел в комнату, а Григорий Михайлович остался с караульным в коридоре. Минуты через три Никитин отворил дверь и позвал его. Григорий Михайлович вошел и только тогда опомнился: это был кабинет Бухтеева. Бухтеев, иронически улыбаясь, смотрел на него, развалившись в кресле и словно поддразнивал: «Ага! Понял теперь, чем это пахнет!» Никитин что-то тихо сказал Бухтееву и вышел, а Бухтеев кивнул на стул:
— Садитесь!
Григорий Михайлович сделал усилие, чтобы понять, понял и сел, весь еще скованный и все потерявший. Бухтеев не сводил с него глаз и, казалось, чего-то ожидал.
— Вы можете меня сейчас понимать? — спросил он. — Соберите свои силы и обязательно поймите, потому что это первостепенно нужно и важно для вас. Если хотите воспользоваться случайным шансом, чтобы спасти себя, то обязательно поймите меня. Курите? Курите!
Он протянул Григорию Михайловичу пачку папирос, и Григорий Михайлович сразу понял, как сильно, как нестерпимо сильно хочет он курить. Он не взял, а схватил папиросу, чуть ли не сломал ее при этом, несдержанно сунул ее в рот и вопросительно глянул. Бухтеев понял его взгляд и пододвинул коробочку со спичками. Григорий Михайлович стал глотать дым, стал хватать его всей грудью, жадно высасывая его из папиросы, и чувствовал, как опьяняющее головокружение туманит его. В две-три минуты выкурил он всю папиросу.
— Воды… — попросил он.
— На окне стоит графин и стакан! — холодно пояснил ему Бухтеев.
Проливая трясущимися руками воду, Григорий Михайлович напился и, не вытирая струек с подбородка, вернулся на свой стул.
— Вы можете меня понимать? — еще раз повторил свой вопрос Бухтеев. — То, что вы вышли оттуда, а не остались там, конечно, не чудо, но… но это почти чудо! — усмехнулся он. — Этого я объяснять вам не стану, но укажу на то, что вы можете, если хотите, воспользоваться тем, что вы вышли оттуда, и сделать так, что больше туда не вернетесь. Понимаете?
Он говорил размеренно, холодно, почти без интонации, и все время не сводил глаз с Григория Михайловича, стараясь понять: какой тот сейчас? И ему казалось, что он без ошибки понимает Григория Михайловича, потому что случай сам по себе простой, и никакого «психологического узелка» в нем нет.
— Вы или вернетесь туда, или не вернетесь. Вам надо понять именно вот это, раньше всего это. Что вы должны сделать для того, чтобы туда не вернуться? Очень мало: быть совершенно откровенным, говорить полную правду и щадить только себя. Но если вы будете вести себя так, как вели на прошлом допросе, то я опять отправлю вас туда же, и вы оттуда больше не вернетесь. Никак!
Григорий Михайлович ловил каждое его слово, но понимал только одно: он может спасти себя. Он кивал головой на каждое слово Бухтеева («Да, да! Понимаю!») и, кажется, готов был даже улыбаться. Позади него стоял мрак, полный такого ужаса, который не вмещался в его душе, а Бухтеев показывал ему путь из этого мрака. Каждой клеточкой мозга, каждой каплей крови Григорий Михайлович кричал себе — «Да, да! Я сделаю все!»
— Вы сейчас, конечно, не помните тех вопросов, которые я задавал вам, продолжал Бухтеев, — но это и не важно. Важно, чтобы вы решились отвечать на них. Надеюсь, что теперь эта решимость у вас есть. Сегодня вы вряд ли способны вспоминать и говорить, но завтра вечером я вас вызову, и тогда вы мне расскажете все. Понимаете? Если же вы опять начнете отказываться отвечать…
— Нет, нет! — судорожно вырвалось у Григория Михайловича. — Я скажу… Я…
— Надеюсь! — холодно усмехнулся Бухтеев. — Даю вам целый день на подготовку: до вечера. Но только…
Он слегка поднял брови, сделал большие глаза, и голос его зазвучал предупреждающей угрозой:
— Но только — там, в камере, ни слова. Где вы были эти два дня, что вы видели, — никому ни звука. Вас, конечно, будут расспрашивать, но вы не должны быть болтливой бабой, черт вас возьми! — вдруг несдержанно вырвалось у него. — Ни слова! Никому!
Он окинул взглядом Григория Михайловича и презрительно искривился. «И бить таких не надо! — самодовольно подумал он. — Безо всякого битья в мочалку превратить можно!» И он откинулся на спинку кресла.
— Вам сегодня пришлось пережить тяжелые минуты, — продолжал он то, что называл «обработкой», — но в этом виноват не я, а вы сами: зачем вы стали сопротивляться там, где вы обязаны помогать? Помните: вас спасет только полная откровенность и полная готовность быть откровенным. Я вас спрашивал о вашей дочери… Вы и о ней должны будете сказать все!
— Нет! — вдруг с неожиданной силой вырвалось у Григория Михайловича.
— Что-о? — выпрямился в кресле Бухтеев, злобно и угрожающе нахмуриваясь. — Что-о?
Он было захотел тут же «вцепиться» в Григория Михайловича и «положить его на обе лопатки», но почувствовал, что ему сейчас лень и вцепляться и класть на лопатки. «Завтра уж!» — махнул он сам себе рукой.
— Хорошо, хорошо! — брезгливо скривился он. — Я понимаю, что вам сразу трудно и… и… Я не буду чересчур натягивать струну, оцените это. В вашем распоряжении целых двадцать часов: обдумайте все хорошо, крепко и здраво, а завтра мы поговорим.
Он небрежно поигрывал карандашом и смотрел на Григория Михайловича с усмешечкой. Ему совершенно не нужно было, никак не нужно было, чтобы Григорий Михайлович оговорил Евлалию Григорьевну, но ему была нужна полная сдача Григория Михайловича, полное его подчинение. «Это же спорт! — думал Бухтеев. Уж коли победить противника, то победить всухую, со всеми потрохами, а то и неинтересно даже!» И, почувствовав к себе необыкновенное уважение, он немного свысока протянул Григорию Михайловичу пачку папирос.
— Это вы можете взять с собой! — великодушно предложил он. — Покурите там, в камере.
Григорий Михайлович хотел поклониться и поблагодарить, но только покачнулся на стуле.
Караульный отвел его в ту камеру, откуда его два дня тому назад взяли, — в пятнадцатую.
Глава IX
Следующие три дня после ареста Григория Михайловича слились для Евлалии Григорьевны в бесконечное, мучительное и темное. Одна из соседок посоветовала ей обратиться «к самому Любкину».
— Любкин? Кто такой Любкин?
— Неужто не знаете? Царь и Бог! С мелюзгой вам и разговаривать нечего, потому что мелюзга вам ни в чем помочь не сможет. Уж если просить кого-нибудь, так того просить, кто все сделать может. А выше Любкина и нет никого! Только вряд ли к нему дойти можно: не пустят!