Николай Псурцев - Тотальное превосходство
И обмочился все-таки. Но только лишь после того, как мальчик, сынок его четырнадцатилетний, двинул его сзади тяжелым куском дерева по затылку — опередил папу… Падая уже, чувствовал, как горячая струя неприятно щекочет ему кожу под брюками… Закрутились перед глазами верхушки деревьев. Хороводили. Цеплялись лапами-ветками друг за друга и пели печальные песенки. Кружились все быстрее и быстрее. И улетали вдруг наверх — словно небо всасывало их в себя. От земли поднималась музыка. И стволы отражали ее, звеня, музыку. Звон заливался к нему в уши и ни за что не собирался выливаться обратно. Птички все как одна, в любом месте леса, повернули свои головы в его сторону. Поскрипывали клювами, пощелкивали язычками и ничуть ему не сочувствовали. А одна птичка, самая смелая, вернее, так — самая умная, подлетела к нему и сказала ему, что он мудак, и добавила еще, что он говно, и заключила потом, что он всегда был таким, что он есть такой и что до самой своей смерти именно таким и останется, то есть мудаком и говном… Из глаз Петра полилась кровь, и он заплакал униженно и подобострастно — кровью же…
Мальчик бил его куском дерева по лицу, по животу, по пульсирующему члену, по коленям, по шевелящимся червячками в ботинках пальцам ног. А девочка в свою очередь рвала ему волосы, ресницы и уши. Хохотала вольно. Освобожденно кричала.
«Я хозяин в этой семье, — приговаривал мальчик, прыгая одухотворенно на его животе. — Я хозяин, а не ты. А ты мудак и говно! Ты говно и мудак! Я долго терпел. Я думал, что я слабее. Но когда ты, сука, забрался под юбку к моей сестренке, я вдруг понял, что я сильнее… Я даже не помню, как гантеля оказалась у меня в руке. Если бы ты не отстал от нее, я бы убил тебя! Я это знаю… Когда ты бил меня, ты был уже точно слабее. Слабее… Ты — сука!! Теперь ты будешь выполнять все, что я тебе говорю… И попробуй у меня отказаться!..»
Потел папочка, попукивал и пускал слюну. Слюна смешивалась с кровью и окрашивала розово папины подбородок, шею, грудь, рубашку. С красным носом и розовым подбородком папа Петя все больше и больше становился похожим на клоуна — то ли на Бима, то ли на Бома, то ли на Потерявшего-все-в-одночасье-придурка.
Агукал и попархивал ручками, смеялся, кривясь и растирая зубы, перетирая, явно невеселый и поблекший, потерявший взрослость, и зрелость, и значительную часть невеликих еще до той поры ума и соображения.
Ох-ох-ох, ах-ах-ах, столько времени жил со своими детенышами, но ничего не видел, ничего не замечал, ничего не чувствовал. А можно ведь было отметить, как мальчик менялся за эти дни, недели и месяцы — не отметил; невнимателен, прост, примитивен, такой уродился, пыль, но вредная пыль и злобная пыль, инфицированная, мать ее…
Трещали коленки, вспух, раздулся избитый член, не гнулись локти, взрывалась болью шея при первом же движении, и при втором тоже, и при третьем, и при четвертом, а череп, казалось, и вовсе уменьшился вдруг в размерах и месил теперь мозг что есть силы и не без удовольствия, что отвратительно — смерть рядом, смерть улыбается ему, смерть уже трогает его игриво за задницу…
Мальчик счистил ему кровь с лица своей мочой. Девочка помочилась ему на грудь. Плевалась, когда мочилась, прицельно ему в лицо — в нос, в глаза, в рот.
Они подождали, пока он придет в себя, вымыли его, вялого, тихого, икающего и рыгающего, неуклюжего как никогда до этого, в какой-то ямке с дождевой водой, обтерли его листвой и поволокли его затем в сторону электрички. Сияли гордостью и торжеством весь путь, совсем как некогда молодцы-пионеры, только что обнаружившие гору металлолома и кучу макулатуры и спешащие поскорее рассказать о своей находке любимому пионервожатому.
Полюбил вдруг Петр детишек своих. И сильнее, чем прежде. И искренне-искренне. Сам себе удивлялся. Даже голос теперь не повышал. Почти шепотом ныне всегда разговаривал. Понимал, осознавал, чувствовал, что, если голос свой вдруг в какой-то момент изменит, может тотчас же и по голове чем-нибудь получить — молотком, например, чайником, сковородкой, резиновым прутом со свинцовой начинкой (мальчик специально этот прут для таких именно случаев приготовил, умненький мальчик, предусмотрительный). От окрика даже вздрагивал. Выпускал на свет тотчас улыбку заискивающую, как слышал чуть недовольный тон. И все искренне-искренне. Не играл, не лицемерил, ему и на самом деле доставляло удовольствие так улыбаться и вздрагивать даже, и подчиняться, и прислуживать — а он прислуживал действительно, варил обеды, ужины, завтраки, чистил квартиру, стирал белье, стелил постели, ну и так далее, и так далее, и так далее — добрался наконец до своего истинного предназначения — угождать, угождать сильному, даже не то чтобы сильному физически, мальчик был слабее его, это понятно, а сильному по сути, изнутри, по духу.
Мог не раз пришибить и того и другую, своих детишек родненьких, в те часы, пока они спали. Все, что угодно, мать их, мог с ними, суками, сделать, пока они спали. Но до сих пор, до самых, так ничего и не делает. Не в состоянии. Что-то мешает ему. Страх — есть предположение. Но не страх последующего наказания, а страх того, что у него что-нибудь может не получиться… Мальчик проснется прежде, чем он убьет его, и вырвет ему сердце одним или двумя быстрыми и беспощадными движениями, и съест его, сердце, чавкая и булькая кровью, у него же, у Петра, на глазах — у все живого еще Петра и какие-то мгновения все еще понимающего… Он уверен, что именно так все и случится, если он вдруг сдуру или пребывая в состоянии временного помешательства попробует зайти к мальчику в комнату в те часы, когда тот беспомощен и беззащитен — на первый взгляд только, разумеется, вроде бы как, то есть не по правде…
В последние дни стал замечать (приметливость все-таки некую обрел благодаря неудачному опыту власти), что девочка, та самая его хорошенькая и славная дочка, ровненькая, гладенькая и чрезмерно для своих десяти с половиной лет сексуальная, слишком много требует и слишком много командует. Мальчик в свою очередь поглядывает на нее с растерянностью, но и с нескрываемым уважением. Необыкновенно предупредителен. Не спорит с ней. Не ругается, как какие-то еще дни или недели назад. Волнуется, когда касается ее. Опасается часто бывать у нее на глазах. Демонстрирует, как умеет, ей любовь и заботу. Всегда улыбается… Они теперь вообще все трое друг другу без конца улыбаются. И без натуги. И без усилия… Им, собственно, совсем и неплохо вместе живется сейчас… А особенно будет им вместе замечательно жить, когда новой хозяйкой их ныне крепкой и дружной семьи станет его, Петра, девочка, его дочка. Ждать осталось недолго…
…На проспекте Маршала Жукова, когда я вышел купить сигарет в ларьке… После того, как положил пачку в карман, посмотрел мимоходом на открытое окно на первом этаже пятиэтажного кирпичного дома. И вот что увидел…
Собака и Женщина. Или так, по справедливости, соблюдая этику, имея некое, слабое, правда, представление о приличии — Женщина и Собака. Женщина обыкновенная. Одинокая. Не злая. Но некрасивая. И не девочка уже. Около пятидесяти. Но выглядит хорошо. Хоть и толстенькая. Но не расползшаяся. Круглое лицо, короткая стрижка, темные волосы, круглые глаза, круглый нос, подтекшие чуть-чуть книзу щеки. Печальная. Часто вздыхает. И выдыхает соответственно… Учительница. Преподает в начальных классах. Но может и в старших. Много читает. Много мечтает. Да, да, все еще продолжает мечтать… Была замужем. Мужа любила. Думала, что любила. Полагала, что любила. И очень. Очень-преочень. А муж не любил. Зачем женился, хрен его, дурака, знает. Так бывает. Мужчины иногда толком-то даже и не осознают, зачем они женятся. Несет по течению и несет. Несет и несет… Прожили десять лет. Мучились оба. Он тоже учитель, вернее, преподаватель, преподавал физику в техникуме… Любовью с Женщиной, ее зовут, кажется, Марина, Вера или Наташа, Вера — короче, пусть будет Вера, любовью с Верой занимался за все время совместного проживания раз пять, наверное, не больше. Говорил, что она его не возбуждает. Неэротичная, говорил, ты у меня, кособокая, коротконогая и фригидная… Пытался уйти несколько раз. Но она его не пускала. Плакала, плакала, плакала… Грозилась покончить с собой. Секса хотела умопомрачительно. Думала и вправду свихнется. Так бывает. Редко, но все-таки так бывает у женщин…
Вылизывала своего стервеца. Буквально. А он вырывался, плевался, царапался, хныкал, убегал из квартиры и сидел часами в палисаднике на соседней улице… Обыкновенный человек. Точно такой же, как и Вера. Тащило и тащило его по жизни, как что-то там по реке… Инерция. Папа и мама учились в институте. И он учился в институте. Папа и мама работали преподавателями, и он работает преподавателем… Ничего не хочет. Ничем не интересуется. Ему неинтересно н-и-ч-е-г-о… Зачем живет?
После того как Вера попробовала показать ему стриптиз, не выдержал — ушел-таки. Даже не собрав вещей… Едва не сблевал, когда она начала снимать трусики, пританцовывая и гримасничая, тараща свои круглые глазки и болтая по-дурацки языком меж губами…