Дженди Нельсон - Я подарю тебе солнце
Люблю, думаю я, и думаю, и думаю, и думаю, но не говорю. Не говорю.
Не говорю. Не говорю ему, что люблю.
Но люблю. Люблю его больше всех на свете.
Я закрываю глаза и тону в цвете, открываю и тону в свете, потому что на нас сверху выливают миллиарды и миллиарды ведер со светом.
Вот оно. Это, блин, все. Это картина, рисующая сама себя.
И об этом я думаю, когда в нас врезается астероид.
– Никто не должен узнать, – говорит Брайен. – Ни в коем случае.
Я отхожу на шаг назад и смотрю на него. В один миг Брайен превращается в сирену. Весь лес смолкает. Словно не хочет иметь ничего общего с тем, что он только что сказал.
– Это будет конец, – уже спокойнее продолжает он. – Всему. Моей спортивной стипендии в Форрестере. Я второй капитан команды…
Я хочу, чтобы он замолчал. И снова был со мной. Чтобы его лицо выглядело так, как минуту назад, когда я дотронулся до его живота и груди, когда он коснулся рукой моей щеки. Я поднимаю его футболку, потом стягиваю ее через его несмолкающую голову, потом и свою снимаю и делаю шаг к нему, и мы сливаемся в одно целое, ноги с ногами, пах с пахом, голой грудью к голой груди. У Брайена перехватывает дух. Мы идеально сочетаемся. Я целую его медленно и глубоко, до тех пор, пока он не теряет способность говорить что-либо, кроме моего имени.
Он повторяет его еще раз.
И еще.
И мы превращаемся в две зажженные свечи, сплавляющиеся в одну.
– Никто не узнает. Не переживай, – шепчу я, хотя мне плевать, пусть узнает весь мир, мне плевать на все, кроме здесь и сейчас, где мы с ним под открытым небом, и тут раздается гром и вливает дождь.
Я сижу на кровати и рисую Брайена, а он рядышком за столом смотрит метеоритный дождь на каком-то астрономическом сайте, без которого он жить не может. На рисунке звезды с планетами летят из экрана в комнату. Это наша первая встреча после леса, если не считать триллиарда раз, когда я за эти последние дни, включая Рождество, видел его в мечтах. То, что между нами произошло, заполонило каждую клеточку моего мозга. Я едва в состоянии завязать шнурки. Сегодня за завтраком я даже не мог вспомнить, как жевать.
Я начал думать, что он будет прятаться от меня до конца жизни, но уже через несколько минут после того, как тачка его мамы въехала в гараж, сигнализируя о том, что они вернулись из какого-то буддистского центра на севере, он был у моего окна. Сначала я слушал до бесконечности что-то о межгалактическом союзе, а теперь мы ругаемся из-за того, кто хуже отметил Рождество. Брайен ведет себя так, будто того, что между нами было, не было, ну и я тоже. То есть пытаюсь. Сердце у меня больше, чем у синего кита, и ему нужно собственное место на парковке. Уж не говоря про мои два с половиной метра, из-за которых я почти не выходил из душа. Я совершенно чист. Если где наступила засуха, это я виноват.
По сути, я как раз сейчас думаю о душе, о том, как мы с ним там вместе, о том, как струи горячей воды стекают по нашим обнаженным телам, о том, как я прижал бы его к стене, обласкал его всего руками, о том, какие он издавал бы при этом звуки, как запрокинул бы голову и сказал «да», как в лесу, и, мечтая обо всем этом, я рассказываю ему ровным тоном, что мы с Джуд праздновали у папы в отеле, что взяли еды из китайского ресторана и дышали там серым воздухом. Поразительно, сколько всего можно делать одновременно. Поразительно, как то, о чем думаешь, так и остается в мыслях.
(АВТОПОРТРЕТ: Не беспокоить.)
– Нет, даже не старайся, – отвечает Брайен, – моя история круче. Мне приходилось целый день сидеть с мамой в медитации, спать на коврике на полу, а в качестве рождественского ужина была какая-то мерзкая баланда. Мой единственный подарок – молитва от монахов. Молитва о мире! Я повторю: просидеть целый день в медитации, мне! Говорить не разрешалось. Делать что-либо – тоже. Восемь часов. А потом – баланда и молитва! – Он начинает смеяться, и я тут же подхватываю. – И ходить надо было в рясе. В платье, блин. – Брайен поворачивается ко мне, светясь, как фонарь. – И что хуже всего, все это время я никак не мог перестать думать о…
Он содрогается. О боже.
– Чувак, это было так больно. К счастью, на колени полагалось класть какие-то странные подушечки, так что никто не увидел. Но как это было погано! – Он смотрит на мои губы. – И не погано тоже… – И снова поворачивается к звездам.
Я вижу, что Брайен снова вздрагивает.
У меня обмякает рука, я роняю карандаш. Он тоже не может об этом не думать.
Брайен поворачивается:
– А кого ты подразумевал под «ними»?
До меня не сразу, но доходит.
– Я на вечеринке видел, как пацаны целовались.
Он морщит лоб.
– На той, где ты целовался с Хезер?
Я все эти месяцы так злился на то, чего он не делал с Джуд, что мне и в голову не пришло, что Брайен может злиться на меня за то, что я, вообще-то, сделал. Он еще не простил? И поэтому ни разу не звонил и не писал? Мне хочется рассказать ему правду. И извиниться. Потому что мне действительно жаль. Но вместо этого я говорю другое.
– Да, на той. Они были…
– Что?
– Даже не знаю, такие классные и все такое…
– Почему? – Он уже не говорит, а просто дышит. Ответа у меня нет. По сути, классными они мне показались лишь потому, что это были целующиеся пацаны.
– Я решил, что отдал бы все пальцы, чтобы…
– Чтобы что? – настойчиво спрашивает он.
Я понимаю, что не смогу сказать это вслух, но мне и не приходится, потому что Брайен заканчивает за меня:
– Чтобы это были мы, да? Я тоже их видел.
Я раскаляюсь до тысячи градусов.
– Без пальцев было бы трудно рисовать, – говорит он.
– Пережил бы.
Я закрываю глаза, не в силах удержать в себе чувства, а когда я через секунду их открываю, возникает такое ощущение, что он попался на крючок, и этот крючок – я. Я вижу, что он смотрит на мой голый живот – у меня задралась футболка, – а потом ниже, там, где мои чувства уже не спрятать. Мне кажется, что Брайен выстрелил в меня из тазера или что-то вроде того, потому что я не могу пошевелиться.
Он сглатывает и снова поворачивается к компу, кладет руку на мышь, но скринсейвер не убирает. Вторая рука опускается вниз.
– Хочешь? – спрашивает Брайен, глядя на экран. И я превращаюсь в наводнение в бумажном стаканчике.
– Конечно, – отвечаю я, без тени сомнения понимая, о чем он говорит, и мы принимаемся расстегивать себе ремни. Издалека я лишь вижу его спину, то есть почти ничего, но потом у него изгибается шея, лицо поворачивается ко мне, взгляд одичал и поплыл, Брайен смотрит мне прямо в глаза, и это все равно что мы снова целуемся, только на этот раз находясь на расстоянии друг от друга, но все равно даже крепче, чем в лесу, там мы штанов не снимали. Я даже и не знал, что можно целоваться глазами. Я вообще ничего не знал. И потом яркие краски снесли стены в комнате, снесли стены во мне…
А потом случилось невообразимое.
В комнату врывается моя мама, да, моя мама, размахивая журналом. Мне казалось, что я запер дверь. Я уверен, что запирал!
– Это лучшее эссе о Пикассо, которое мне попадалось, ты… – Ее изумленный взгляд перескакивает с меня на Брайена. Его руки, как и мои руки, суетливо прячут и застегивают.
– Ой, – говорит она. – Ой-ой.
Затем дверь закрывается, и мама уходит, как будто и не появлялась, как будто ничего не видела.
Но она не притворяется, что ничего не было.
Через час после того, как Брайен неистовой пулей вылетел из окна, раздается стук в мою дверь. Я молча включаю лампу на столе, чтобы она не застала меня в темноте, в которой я просидел все время после его ухода. Схватив карандаш, я начинаю рисовать, но рука трясется, так что я не могу нормально линию провести.
– Ноа, я захожу.
Дверь тихонько открывается, вся кровь в теле безумно приливает к лицу. Мне хочется умереть.
– Милый, я хотела бы с тобой поговорить, – начинает мама таким же голосом, каким разговаривала с Чокнутым Чарли, городским сумасшедшим.
Ну и пусть. Ну и пусть. Ну и пусть, повторяю я про себя, сверля карандашом бумагу. Я согнулся над альбомом, практически обняв его, чтобы не пришлось смотреть на нее. Внутри меня разверзлись бесконтрольные лесные пожары. Почему она не понимает, что меня после случившегося лучше оставить в покое на ближайшие пятьдесят лет?
Ее рука касается моего плеча. Я вздрагиваю.
Мама садится на кровать.
– Ноа, любовь – сложная штука, да?
Я весь застываю. Зачем она это сказала? Слово «любовь»?
Я бросаю карандаш.
– То, что ты чувствуешь, – нормально. Это естественно.
Меня сотрясает огромное «НЕТ». Откуда ей знать, что я чувствую? Откуда ей хоть что-то хоть о чем-то знать? Ничего она не знает. Не может знать. Она не может вот так вот врываться в мой самый большой секрет и пытаться разъяснить мне тут, что к чему. Убирайся, хочу прокричать я. Вон из моей комнаты! Вон из моей жизни. Вон из моих картин. Вон отовсюду! Возвращайся уже туда, откуда прибыла, и оставь меня в покое. Как можно лишать меня этого опыта даже прежде, чем я его получил? Я все это хочу сказать, но слова не идут. Я едва дышу.