Петер Маргинтер - Барон и рыбы
Вздохнул с облегчением, когда наконец из темноты появилось серое пятно окна.
***На рассвете Симон вышел на мокрую от росы лужайку перед хижиной и, покуривая трубку, глядел, как встает солнце. Когда колокол деревенской церкви в долине зазвонил к заутрене, а семейство пастуха в передней комнате выбралось, сопя и зевая, из-под одеял, он сунул женщине в руку монету и спросил чашку горячего молока, хлеба и сыра.
В восемь появился врач, привязал лошадь к ставне и протопал в комнату.
— Доброго утра, г-н доктор! Доброго утра, немой! — громко сказал он. — Как наш барон? Вы давали ему пилюли, как я велел?
Сев подле больного на край постели, он уже собирался приложить к его груди стетоскоп, как барон открыл глаза и облизнул пересохшие губы.
— Вы врач? — тихо спросил он.
— Я — городской врач и медикус Пантикозы, — представился врач. — Просто великолепно! Не ожидал, что вы уже сегодня придете в себя. Вы, правда, сделали все для того, чтобы отойти в вечность, но теперь я полон решимости сохранить вас миру еще на пару десятилетий. С вами, судя по всему, не так-то легко справиться. А теперь повернитесь-ка, я сделаю вам укол.
Симон играл ту же роль наблюдателя, что накануне — священник. С коротким чмоканьем красноватое содержимое шприца проникло в баронскую ягодицу. Врач вытащил иглу и вытер кровь смоченной в спирте ваткой. Потом отдал Симону распоряжения касательно предстоящего дня:
— После вчерашнего кризиса пациент на пути к выздоровлению. Кроме лекарств, их я вам оставлю, он нуждается прежде всего в покое и усиленном питании, однако не слишком обременительном для желудка: бульон и мадера с желтком и сахаром. Смотрите, даже нога уже почти нормального цвета. Если что-нибудь случится, посылайте за мной в любое время. Это не дешево, зато надежно, хе-хе. — Он с интересом взглянул на пасьянс, оставшийся разложенным на столе. — Ах, Наполеон! Будьте осторожней в выражении ваших симпатий, корсиканца тут не любят! Кстати — г-жа Сампротти дала мне письмо для вас.
Симон выхватил у врача конверт. Чуть ли не разочарование охватило его, когда он узнал почерк отца, хотя это было первое письмо из дома с тех пор, как он попал в Испанию. Явившийся ему восхитительный образ кузины приобрел, к вящему разочарованию Симона, нос картошкой и добрые подслеповатые глазки папаши Айбеля. Мундштуком трубки Симон вскрыл конверт.
Дорогой сын!
Я счастлив спустя столь долгое время узнать, где Ты. Были дни, когда я искренне проклинал Твое скоропалительное решение отказаться от надежного положения государственного служащего, последовав за идущим захватывающей стезей ученым. (Слава ему! Гип-гип ура! Пусть-ка цензоры это прочтут.) Но узнав, как беззастенчиво и омерзительно обманывало меня всю жизнь это государство, я могу лишь настоятельно советовать Тебе, если Ты вновь окажешься на распутье: прочь, прочь от этих кровопийц! Внезапным изменением образа мыслей я обязан очень простому соображению. Я вычислил, что налоги с жалованья, за которое я продавал свой труд, то есть со всех тех сумм, что я получил за сорок лет службы, гораздо больше, чем моя пенсия за четверть столетия. Государство получило от меня колоссальный заем и не думает погашать его: оно задолжало мне почти два миллиона! Осознав сей потрясающий факт, я немедля отправился в Вену и навестил старого приятеля из Управления тарифов и заработной платы, Венцеля Набилек фон Волькенбруха. Сперва он только глупо таращил глаза, потом побледнел и пролепетал: «Что это тебе пришло в голову! Так и каждый придет — а у тебя же есть пенсия!» Но об этом-то и речь! Когда выяснилось, что Набилек совершенно непрошибаем, я пошел к д-ру Вайсниглю, вместе с которым Ты учился и который стал теперь весьма известным адвокатом. Он признал мою правоту, но умолял не потрясать основ государства. По-моему, для адвоката — странная точка зрения, но он воззвал к моему патриотизму и добился-таки, что я уехал домой, не предприняв дальнейших шагов. Но теперь я знаю: Ты был прав!
А в Вене очень неспокойно. На Восточный вокзал прибыл знаменитый анархист и бомбометатель Арфам Карахмандельефф в сопровождении двух слонов и тридцати одного верблюда, телохранителей и толпы распущенных особ женского пола: их он декларировал как баядерок. Оппозиция отнеслась к его приезду абсолютно спокойно, но то, что финансирует этого субъекта именно она, — секрет Полишинеля.
В остальном у нас все хорошо. Выдался замечательно урожайный на грибы год, мы с матерью здоровы. Нас радует, что гроза, собирающаяся над столицей, не достигнет нашего тихого уголка. Боже, храни нашего бедного императора!
Прежде чем кончать, хочу совершенно серьезно сказать Тебе кое-что еще. Нас радует, что Ты здоров и что Пантикоза Тебе нравится. Но не пора ли подумать о собственном доме и семье? Если девушка, которой Ты, как кажется, интересуешься, порядочна и из хорошей семьи, я бы только приветствовал, если бы Ты серьезно подумал об этом. Ведь она, вероятно, унаследует дом своей тетушки, а Испания, хоть она и так далеко от нас, страна неплохая. В микологическом отношении окрестности Пантикозы должны быть очень интересны. Мы с мамой с удовольствием приезжали бы к Тебе в гости. При случае подумай об этом!
По-прежнему любящий Тебя
отец.
А матушка Айбель писала:
Мой дорогой взрослый сыночек!
Как Ты только мог так долго не писать нам? Я, конечно, понимаю, Ты наверняка страшно занят, раз Тебе теперь приходится так много путешествовать, но мы очень беспокоились. Хорошо, что холодной зимой Ты на юге. Отец хочет, чтобы Ты подумал о женитьбе, а я могу сказать одно: подумай хорошенько! Мне бы хотелось, чтобы Ты был счастлив так же, как мы с отцом. Когда Ты вернешься?
Обнимаю Тебя.
Мама.
«Ого!» подумал Симон. Читая письмо во второй раз, он прочел и то, что было между строк. Как бы там ни было, а Дублонный дом он бы унаследовал с радостью.
***Барон шел на поправку очень медленно. Прошло три недели и два дня, пока он не оправился настолько, что смог перенести дорогу до Дублонного дома в раздобытом Кофлер де Раппом паланкине.
В конце его пребывания в пастушьей хижине светское общество Пантикозы повадилось регулярно предпринимать загородные прогулки «к барону». Допускали к нему не каждого, поскольку врач запретил тревожить больного, зато в лугах, наполнявших ароматом его комнату, можно было устраивать веселые пикники, а доносившиеся в открытое окно смех и пение шли барону только на пользу. Он всякий раз подробно расспрашивал Симона, кто пожаловал, и передавал обществу самые теплые приветы. Один бургомистр счел несовместимым со своим положением нанести визит тому, чьи многочисленные нарушения законного порядка стали предметом постоянных пересудов в салонах Пантикозы; когда во время веселых застолий только и речи было о том, что здоровье барона пошло на поправку, а ему всего и оставалось, что молча помешивать свой кофе глясе, он чувствовал себя обойденным.
Понемногу Симон узнавал, что же произошло в пещерах Терпуэло. Сперва, если только барон не спал или апатично не думал о чем-то своем, это был лишь отрывистый шепот. При этом ему явно было совершенно безразлично, здесь ли слушатель. Он полагал свои воспоминания чем-то нечистым, от чего следует избавиться, и даже когда силы вернулись к нему, продолжал понижать голос, заговаривая об этих страшных часах, а его тонкие губы горько кривились. В мыслях он снова и снова возвращался к Пепи, превращающемуся в пещере в памятник из белого камня.
— Вы когда-нибудь видели муху в янтаре, Симон? — слабо шептал он. — Через несколько лет — или десятилетий — Пепи тоже будет таким. Сначала известняк покроет его очень тонким и хрупким слоем, как вуаль из молочного стекла. Тронешь пальцем — и разбежится сеть волосяных трещинок. Пожалуй, сверху, на голове, он будет чуть толще, туда ведь капает. У него вырастет маленький белый рог, такой белый ночной колпачок. На конце сталактита собираются крупные капли, прямо как в грозу, а падая, они разбрызгиваются мелкими капельками. Но падают они до ужаса редко. Вы помните электрические часы, раньше они были на всех вокзалах? Из-за них я ненавидел ездить поездом. Как страшно ждать, пока минутная стрелка перепрыгнет на следующее деление. И, безусловно, вы читали о китайских пытках, когда на голову капает вода. Так и Пепи сидит в проклятой пещере и превращается в камень под вопли моржей!
Симон считал своим священным долгом развеивать мрачные фантазии барона. Он рассказывал, как все цветет, а луга и леса пенятся юной листвой, как резвятся на лугу ягнята пастуха, которых красавицы Пантикозы убрали лентами, и советовался, кого из посетителей в следующий раз допустить к больному. Только ночи были пугающе длинными.