Алексей Смирнов - Небесный летающий Китай (сборник)
Он поманил пальцем.
Господинчев, ничего не понимая, подался к нему. Нащокин вдруг протянул руку и вцепился ему в волосы. Тот отпрянул, но целый клок остался у товарища. Больно не было.
– Это тоже вам передать, Паншин? – осведомился Нащокин не без иронии. – Никак, вы стали цирюльных дел мастером. Зубья крутите, вот вам и волосы… А уж как кровь пустить, так тут вы первый.
– Хозяйка! – решительно крикнул Паншин. – Веди свою бабку!
Ответа не последовало: похоже было, что хозяйка уже пошла. В дверь просунулась глупая веснушчатая рожа и захлопала глазами.
Залаял пес, во дворе затеялась суета.
– Кого это принесло на ночь глядя? – Господинчев предусмотрительно метнулся к окну. – Темно, не разобрать.
– Да уж не бабка в седле, – Паншин, забыв о волосах и зубах, проверил пистолеты. – Господа, будьте начеку.
Повисло молчание. Каретников затих под тулупом, и с лавки послышался щелчок взводимого курка. Господинчев машинально пригладил предательские вихры, Нащокин встал.
В сенях затопали; недавняя рожа угодливо распахнула дверь, и в горницу, пригнувшись, чтобы не удариться о притолоку, вошел дюжий мужчина. Военный человек.
– Имею дело до господина Паншина, – прохрипел он, не откладывая, и стукнул каблуками. – Пакет от его сиятельства барона фон Гагенгума.
Паншин принял пакет, сломал печать, пробежал глазами текст.
– Садитесь к столу, – пригласил он нарочного. – Эй, кто там! Накормите курьера. Ступай, любезный, в людскую, отведай там щей.
– Благодарствуйте, – служивый человек поклонился.
– И чарку ему налейте!
– Всенепременнейше, – бесполая рожа разродилась неожиданно длинным словом.
Нарочный вышел.
– Вы даже не взглянули, в каком он чине, – с укоризной молвил Нащокин. – Может быть, капитан. А вы его в людскую послали.
– Что за беда! Капитан не пошел бы. Мы дали бы друг другу сатисфакцию… Слушайте, господа! Барон дает нам деликатное поручение. Он пишет, что, понужденный действовать тайно, не в силах навязывать волю, но токмо просит…
– Обычная оказия, – Господинчев пренебрежительно скривился. – Попробуй не уважь такую просьбу.
– Нет, господа, тут дело серьезное. Барон просит освободить его племянницу, звать Машей, которую насильно везет в монастырь «злокозненный мусью Берлинго», безродный французишка без чести и совести. По разумению барона, они должны остановиться в Покровском, что в двадцати верстах отсюда…
– До Покровского все сто верст будет, – донеслось с лавки.
– То, видно, другое Покровское. Как ты, брат Каретников?
– Я… – Каретников приподнялся на локте и тут же закашлялся. Сотрясаясь, он начал судорожно рыться в платье, выдернул платок, прижал к губам. Белая ткань со скромным вышитым вензелем окрасилась красным.
– Слаб грудью барин-то, – вернулась хозяйка, заохала. – Полежи, сокол ясный, полежи. Бабка уж в сенях.
– Хорошо! – Паншин положил письмо на стол, подошел к хозяйке и взял ее за локоть. – Выйди, милая, еще ненадолго, и бабка пусть обождет. Храни вас Бог. Нам надо совет держать. А вы, Каретников, без лишней нужды не говорите.
Расстроенная хозяйка в который уж раз покинула горницу.
– Покровское мы найдем, господа, – уверенно заявил Паншин, упираясь обеими руками в стол. – Давайте решим о главном. У нас есть приказ государыни. И есть просьба барона. Спасем ли Машу, братцы?
– У нас, кроме названного, есть честь и отвага, брат Паншин! – звонко ответил Господинчев. Он выкатил грудь, но слегка пошатнулся и изумленно оглядел свое платье.
– Стало быть, решено. Узнать бы только, где это Покровское.
– И дуба не дать. Каретников совсем плох.
– Нам ли страшиться схватки.
Внутри Паншин был не столь уверен. Его мутило, и правый нижний клык, который он то и дело трогал языком, как будто начинал поддаваться нажиму.
«Может быть, рыжики соленые», – подумал он без особой надежды.
6
Берлинго не нравился Гагенгуму. Но ради дела младореформатор умел укрощать свои симпатии и антипатии. Кроме того, он помнил, что обещал премьер-министру два процента, а слово не воробей. И себе он, разумеется, тоже кое-что обещал.
«Реформы не делаются в белых перчатках» – рассуждал Гагенгум, оправдывая себя заботой о накоплении первичного государственного капитала.
Но вслух, для очищения совести и соблюдения приличий, он позволил себе поежиться в многострадальном Слове:
– Все-таки это дико, Руслан. Гнать героин в восемнадцатый век – в этом есть нечто противное божьему миропорядку.
– На все воля Аллаха, – отозвался тощий и черный Берлинго, вытягивая из пачки такую же тонкую и черную сигарету. – Заплатят золотом, дорогой! Камнями!
– А ты не боишься, что тебя быстро раскусят? Какой ты француз? Тебя за черкеса примут.
Берлинго снисходительно прикрыл глаза и произнес длинную фразу по-французски. Гагенгум повел плечами:
– Мне ты можешь заливать до утра, языка не знаю. А там народ подкованный.
– Не скажи. Они еще от немцев не оправились. Французский только начинает входить в моду. Вообще – о чем ты, дорогой? Стушуются, сиволапые, зауважают за одно имя. Душа-то порченая. Никакой западной премудрости, кроме минета, России не усвоить.
– Да? – Гагенгум подозревал Берлинго в невежестве, но спорить не стал.
– Точно говорю, – Берлинго подкрутил напомаженный по случаю ус. – Машу дашь?
– Есть тебе Маша, из резерва она. Хорошая работница, но проштрафилась. Вот ей и повод реабилитироваться.
– Люблю работать с машами, – заметил тот одобрительно. – И вкусно, и полезно.
– Ох, кажется мне, что не по вкусу там придется твое «полэзно».
В Берлинго вспыхнула вековая вражда измаильтян к вероломным израильским родственникам. Фамилия самого Гагенгума была столь подозрительной, что можно было заранее махнуть рукой на скороспелое дворянство.
– Шакал! Скажу слово – тебя там самого удавят, как жида… Или окрестят в ближайшей луже…
– Постой, не горячись! – собеседник проглотил оскорбление трудным глотательным движением. – Следи за акцентом, только и всего. Я только это хотел сказать.
Берлинго сверкнул глазами, показывая, что «знаю, мол, знаю».
– Итак, получишь Машу, распишешься, – продолжил барон как ни в чем не бывало. – Не вздумай посадить ее на иглу, она ценный работник. И – убедительно прошу! – ни слова про радиацию. Это не ее ума дело.
– Но мне ты расшибешься, да отыщешь свинцовые трусы.
– Расшибусь, не волнуйся. С ребятами поосторожней. Ты должен с ними поладить. Маша – предлог, приманка. Ребята прискачут злые, полезут за шпагами. Ты свою не вынимай. Договорись миром, Маша тебе пособит. И дашь им лекарство. Мальчики наверняка чувствуют себя неважно. Назовешься заморским лекарем, каким-нибудь Калиостро, и вколешь им по дозе. Потом, когда привыкнут, груз – на обочину, и вертай их назад. Поедут как миленькие, под кайфом.
– Шприцы надо приготовить. Тысяч десять, пускай седая старина погуляет.
– Нет уж, никаких шприцев. Так, глядишь, история изменится.
– А без них не изменится?
– Не изменилась же. Ведь это все уже состоялось. И мы с тобой тут, бравые да ладные.
– Уверен? Шайтан с ними, пусть клизмы делают. Только почему плохо себя чувствуют молодые львы? Они что – отходы в карманах везут? Ведь там контейнеры.
– А, дорогой! – Гагенгум горько усмехнулся и вмиг стал похож на такого же, как Берлинго, восточного человека. – Они облегченные. Машина времени не резиновая. Такую тяжесть послать! Экономили, на чем только можно. Знаешь, сколько она электричества жрет?
– Моя доля удваивается, – сказал Берлинго.
7
Бабка постаралась на славу: Каретников держался пусть не орлом, но мог передвигаться, рвота унялась. И кашель отступил до поры.
Правда, заботливый Паншин строго-настрого запретил ему ехать в седле. Каретникова уложили в подводу, ящики сдвинули к борту.
– Извини, что не карета, брат Каретников, – подмигнул ему Нащокин, устраиваясь поудобнее и беря вожжи. Он немного шепелявил.
Тот мужественно помахал перчаткой.
– Чур, господа, мусью будет мой…
– Ай да больной! Верное дело – племянницу бароновскую под бок, а там и свадебка…
– Зазнаетесь, Каретников! Звезду получите!
– Бог с вами, Нащокин! Самое большее – худую деревеньку…
И Господинчев, сказав так, быстро просунул руку за пазуху и стал ожесточенно чесаться.
– Проклятье, – пробормотал он.
– Никак у вас, Господинчев, инзекты? – озаботился Паншин, который уже изготовился запрыгнуть в седло, но в последнюю секунду остановился.
– Пожалуй, инзекты. Вот окаянный бок – зудит!
– Дорогой растрясет. В путь, господа!
Пышная хозяйка махала с порога платком. Одна половина ее лица выражала огорчение, тогда как другая, напротив, – облегчение. Она была вдова, но жила в достатке. Паншин внимательно прищурился: он вдруг вспомнил о вестовом, что до сих пор храпел на сеновале.