Ричард Мейсон - Тонущие
Это было странное, путаное, одинокое время — одинокое потому, что я не имел возможности ни к кому обратиться и обо всем рассказать. Ирония состояла в том, что разделить мое горе могли лишь Элла или Эрик, но обоих я утратил навсегда. Читая в газетах о своей прежней возлюбленной, я испытывал отвращение к самому себе. И оно сопровождало меня постоянно. Остатки веры в себя, основательно подорванной смертью Эрика, окончательно испарились в ту осень и зиму, по мере того как продвигался судебный процесс. Мне было двадцать пять лет.
Элла отклоняла все обвинения.
Ввиду тяжести совершенного преступления ей отказали в освобождении под залог, и, как писали в газетах, защитник покидал ее камеру лишь для того, чтобы явиться на очередное заседание. Кроме адвоката, Элла ни с кем не виделась. Никто не навещал ее: ни члены семьи, ни друзья. Однажды она написала мне, это было длинное, сбивчивое послание, отчаянная попытка оправдаться и выставить встречное обвинение, но я едва прочел письмо и отложил. Решил, что впредь не поддамся искушению. А Элла, не получив ответа, больше не писала.
Показания Элла давала с непреклонной твердостью, но постепенно возраставшая истерия, с которой она отвергала все обвинения, несмотря на неопровержимые доказательства ее вины, отнюдь не способствовала расположению к ней судьи и присяжных. На перекрестном допросе Элла заявила, что знать не знала о смерти отца до тех пор, пока полиция не сообщила ей о случившемся.
Элла уверяла, что, наряжаясь перед приемом, она получила записку, в которой отец якобы просил ее прийти в восемь часов в его комнату, по секрету от остальных, и просил подождать его там, если он задержится. По словам Эллы, она решила, что отец хочет просмотреть вместе с нею конспект своей речи, но не смогла предъявить суду упомянутую записку, слабым голосом сославшись на то, что, вероятно, кто-то выкрал этот листок из ее спальни.
Затем настал черед психиатрического освидетельствования. Я с некоторым удивлением обнаружил, что Элла рассказала врачу, назначенному судом, о своей одержимости Сарой, то есть, собственно, сообщила ему все то, что когда-то открыла мне в круглой башенной комнате замка Сетон. Врач сопоставил с этими показаниями данное Эллой объяснение ее предыдущего срыва, который, по ее словам, был просто притворством, дурацкой попыткой расторгнуть помолвку (то же самое она говорила мне в Праге). Однако теперь все это прозвучало надуманно и неискренне. Я проклинал себя за то, что поддался ей тогда, за то, что поверил ее обезоруживающим речам, ее безумным признаниям.
Адвокат Эллы все же настоял на своем: убедил ее признать вину и попросить о снисхождении ввиду временного помрачения рассудка. В противном случае ее ждала виселица, и она поступила, как ей было сказано. Я присутствовал на заключительном заседании суда. Слышал, как огласили вердикт, видел, как Эллу новели из зала суда обратно в камеру. Остаток дней своих ей предстояло провести в приюте для умалишенных.
В переполненном, жарко натопленном помещении лицо Эллы оставалось бледным до синевы, глаза покраснели, она очень исхудала. С внезапным изумлением я заметил, как она постарела за те годы, что мы не виделись. Она перестала быть девочкой из моих воспоминаний и даже не была похожа на ту Эллу, что смотрела на меня с последних фотографий; эта женщина с преждевременными морщинами на лице и шаткой походкой показалась мне незнакомкой.
Она нетвердым шагом двигалась между двух громадных полицейских, ни на кого не глядя и, кажется, не замечая многочисленных Харкортов, сидевших в первом ряду галереи для публики. Ее друзья, если, конечно, они у нее еще оставались, не пришли: весь Лондон, за исключением журналистов скандальной хроники, спешил откреститься от знакомства с ней.
Дойдя до двери, ведущей к камерам, Элла остановилась и взглянула на галерею. Глаза ее, потускневшие и покрасневшие от слез, все еще сохраняли прежнюю притягательность. Я смотрел, как ее взгляд медленно скользит по лицам членов семьи, словно стремясь навсегда запечатлеть их образы. Памела отвернулась в сторону. Элла заметила среди родственников Сару — ее каштановые волосы ниспадали на лацканы пальто.
Наконец ее глаза встретились с моими — я знал, что она ищет именно меня, и не отвел взгляда. Но и не ответил ей. Не улыбнулся, не сказал ни единого доброго слова, не пожалел. Я просто смотрел на нее, а она смотрела на меня.
А потом Элла резко отвернулась и позволила себя увести.
29
Сквозь толпу людей, покидавших здание суда, я разглядел Чарльза Стэнхоупа. Он стоял неподвижно, с напряженным, застывшим лицом, затерянный среди бурлящей толпы, и, казалось, не понимал, что ему делать и куда идти. Я посочувствовал ему. Журналисты тем временем устремились к Памеле.
Проталкиваясь мимо камер, мимо сбившихся в кучки репортеров, дрожащих под зонтиками, я быстро спустился по ступенькам. Дождь разыгрался не на шутку, и я спешил оказаться на улице, мне не терпелось вернуться к своей скрипке, сбежать от реальности через единственную оставшуюся для меня дверь — через игру, через музыку. Бредя по направлению к метро, я говорил себе, что остался один на свете и чем быстрее я смирюсь с этим фактом, тем лучше для меня. Дул холодный ветер, я потуже затянул шарф и шел быстро, стараясь не заплакать.
Она поймала меня на лестнице, ведущей на станцию подземки. Я и сейчас вижу, как она стоит там, держась за перила: ее сотрясает дрожь, длинные волосы падают на вздрагивающие плечи, лицо белое-белое. Кажется, я ответил на ее приветствие. Может, пожал ей руку или даже поцеловал… Может быть…
Не помню. Та встреча до сих пор будто затянута туманом: она произошла на фоне безумного водоворота событий, а Сара никогда не давала мне повода предаваться воспоминаниям. Даже потом, спустя годы, мы редко разговаривали о первых днях наших отношений, и со временем я стал воспринимать ее молчание как проявление понимания и чуткости, которые я так в ней ценил.
Вот эта сдержанность, этот принцип о многом не говорить вслух и заставили меня поначалу обратить внимание на Сару. Когда-то, сходя с ума от любви к Элле, я счел такую манеру поведения проявлением скованности, неловкости, но три тяжелых года, отделившие юность от зрелости, помогли мне понять, что первое мое суждение о Саре было поверхностным. Даже в тот день я уже чувствовал, что могу без опаски положиться на ее деликатность и такт.
Вскоре мне предстояло узнать, что моя жена предпочитает замалчивать все болезненные вопросы, дабы не бередить душу, и это умение сначала даровало облегчение, а позже и вовсе пленило меня. Постепенно Сара научила меня и внутреннему молчанию, научила прилежно и осторожно хранить его и поддерживать.
Первыми всплывают в памяти странные вещи — например, запах Сариных влажных от дождя волос, когда она поцеловала меня в щеку, или лягушачьи лапки и стейк, которые мы ели за ленчем; она настояла, чтобы мы отправились на него вместе.
— Не хочу сегодня быть одна, — прошептала она, обнимая меня, и ее взгляд был так похож на взгляд Эллы, что я чуть не вскрикнул — и уже не мог сопротивляться.
Так что я позволил Саре отвести меня в маленький французский ресторанчик, где перешептывались по углам услужливые официанты. Сара рассказывала о страданиях, испытанных ею за последние два месяца, и ее большие светлые глаза искали мои и подолгу удерживали мой взгляд, руки дрожали, когда она прикуривала, и было понятно, как им хочется, чтобы я взял их в свои ладони. Я с удивлением заметил, что Сара уже не та строгая леди, встреченная мной в парке, и не холодная молодая женщина, которую я видел в день объявления помолвки Эллы. В каком-то смысле суд над Эллой освободил ее, и, наблюдая за ней, я подумал, что слезы делают ее более земной и теплой.
У этой женщины, моей жены, имелся целый арсенал уловок и ухищрений, она обладала тонким умом, просчитывала каждый шаг и умело скрывала свои действия от окружающих. Мне, мужчине, немыслимо было с ней тягаться. И конечно, я с легкостью поддался ей. Мы сидели за угловым столиком, на улице лил сплошным потоком дождь, вино согревало нас, я слушал, а она рассказывала о горе Памелы и о своем собственном, и меня убаюкивал ее ровный, бархатистый голос, мою душу трогали слезы, которые она не могла сдержать. Вероятно, я даже (странно, но раньше это не приходило мне в голову) испытывал трепет при мысли, что судьба как будто возвращала мне Эллу, — настолько они были похожи.
Привлекательность, притягательность — явление сложное, сложное и могущественное, и жизни не хватит, чтобы постичь ее законы. И сейчас, находясь в том возрасте, в каком, как принято считать, человек обретает мудрость, я начинаю открывать для себя ее капризные привычки. Перебирая события жизни, я со временем стал склоняться к мысли, что романтическая любовь тесно переплетена с ее физическим выражением, и понял, что мою любовь к Элле невозможно отделить от того чувственного опьянения, которое вызывали во мне ее тело и лицо.