Мария Панкевич - ЖЫвотные в моей Ж
Но образ Николая запал мне в душу. Я решила стать журналистом. Мама призналась, что хотела назвать меня Никой. Только из-за ревности отца к маминому прошлому мне дали мое нелюбимое имя. Я придумала себе псевдоним — Ника Тымшан, и писала его на бумаге разными почерками, мечтая, как и мать, о другой жизни — интересной, такой, в которой меня любили бы. Но случилось страшное — пахан нашел у меня в секретере такую бумажку. Я не успела ему объяснить, что я не предательница, что люблю его, а этого Колю совсем не знаю, что я просто играю.
— Это что?! — спросил он и сразу же заорал: — И ты, сука! И ты!! Крыса очкастая!!!
И тогда я первый раз в жизни взбунтовалась, совершила дикий для меня поступок. Прекрасно отдавая себе отчет в том, что потом еще долго не смогу читать, смотреть телевизор, и опять ничего не буду видеть с этой ебаной классной доски, что ввергаю своих родителей в дополнительные расходы, я сорвала очки, бросила их на пол и наступила на них ногой, глядя пахану в глаза. Потом убежала в другую комнату, упала ничком на диван и закрылась одеялом с головой.
— Крыса очкастая, крыса очкастая! — говорила я себе со слезами. — Никто тебя никогда не полюбит! Предательница! Сука!
Я слышала из комнаты мамин голос. Она просила пахана пойти извиниться передо мной. «А то опять в школу не пойдет!» — стращала она его. «Да пошла она на хуй! — отбивался пахан. — Кто она такая, чтобы я перед ней извинялся?» «Ну сходи!» — давила та.
Через некоторое время пахан зашел в комнату и сказал тихо и серьезно:
— Прости меня, пожалуйста.
Я видела, что он искренен, но все равно ответила:
— Нет. Никогда.
И заорала:
— Потому что я крыса очкастая!
Музыка моя
Музыкой я занималась с трех лет. Мама водила меня на фортепиано в подготовительную группу музыкальной школы. Преподавательницу звали Жанной. Эта злобная барышня пиздила меня линейкой по пальцам. Я никак не могла расслабить руки, держать воображаемое «яблочко», чтобы кисти была круглыми. Я жаловалась на Жанну, но мама мне не верила — при родителях эта сука по рукам не била, а была спокойна и строга.
Мама в ответ на мои жалобы рассказывала о своих школьных годах. В ее классе, например, географичка во время урока ковыряла длинной указкой то в зубах, то в щелях в полу — и этой же указкой лупила детишек по спинам за неправильные ответы. Я должна была сделать очевидный вывод: с Жанной мне повезло.
На вступительных экзаменах в музыкальную школу Жанна сидела в комиссии. Сыграла я отвратительно. Маме объяснили, что ребенок профнепригоден. Но та не поверила и потащила меня в первую ДМШ, лучшую в городе. Там я никого не боялась, и мне сказали, что у меня абсолютный музыкальный слух, хороший голос и талант. Педагоги напрасно проявили демократичность и спросили меня, на каком инструменте я сама хотела бы заниматься. Предложили на выбор три: фортепиано, скрипку и виолончель.
На пианино я точно играть больше не хотела и чуть не расплакалась, когда объяснили, что все равно придется в рамках общего курса. Скрипку уже видела и слышала. А вот что такое виолончель, я не знала, и выбрала ее. Все были удивлены, но перечить не стали. Только мама сказала, что я дура. Стоило мне увидеть эту бандуру, я сразу согласилась с мамой.
Учительницу звали Лилия Ивановна. Ее ломало заниматься со мной весь урок, поэтому она заставляла учить стихи — типа для развития памяти. Меня это раздражало, так что к одному из занятий я постаралась подготовиться особенно хорошо. Все сорок минут я рассказывала ей стихотворение Лермонтова «Воздушный корабль».
«По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах,
Корабль одинокий несется,
Несется на всех парусах…»
Говорила я медленно и выразительно. После строчек:
«Другие ему изменили
И продали шпагу свою», —
сделала длинную паузу, и на глазах у меня показались слезы. Я очень любила Францию.
Лилия Ивановна сказала, что стихи учить больше не надо.
Я таскала виолончель на своем горбу, и это отбивало у меня всякую любовь к искусству. Но мало того — параллельно мама записала меня еще и на гитару. Была куплена гитара, тяжелый футляр — и в те дни, когда виолончель оставалась дома, я сгибалась под тяжестью гитары. Зато на футляре можно было кататься с горки.
Как-то я занималась дома. Мама стояла рядом и давала мне полезные советы. Видимо, пахан не смог этого выносить, потому что ворвался в комнату и с воплем: «Да что ты с ней трахаешься, видишь же, не хочет она нормально учиться!» — вырвал смычок и ударил им по голове. Тот разломался пополам, я зарыдала, но почти сразу обрадовалась — сегодня занятия точно отменялись.
— Зачем же ты с белым волосом смычок сломал! — закричала мама. — Не мог с черным схватить? Ты хоть знаешь, сколько он стоит — концертный смычок?!
Помимо музыки, в первом классе я занималась еще фехтованием, акробатикой и ходила в бассейн. Чувство усталости преследовало меня постоянно, а радовало только фехтование. Мне дали рапиру, и я постоянно пыталась свинтить с нее наконечник, чтобы кого-нибудь победить по-настоящему. Мне казалось, что такие бои, без крови — хуйня и профанация. Я все время напевала песенки из фильма «Три мушкетера», вроде
«Противник пал,
Беднягу жаль,
Но наглецы несносны,
Недолго спрятать в ножны сталь,
Но гордый нрав — увы — не спрячешь в ножны…»
Это поднимало мой боевой дух.
В группе по фехтованию я была единственной девочкой, и самой маленькой к тому же. Остальным ребятам было от четырнадцати лет, они ругались матом, а я делала им замечания. И вот первый поединок! Тренер поставил меня сражаться с щуплым пацаном в два раза старше. Смутило не это — дрался он не так, как учил тренер, а как-то подло. Тогда я стала махать рапирой, тыкать ей ему в маску и орать: «Сдавайся, трус!» Я выиграла бой со счетом «четыре — два». Над парнем все ржали. «Да она ебнутая!» — обиженно сказал тот тренеру. Я это услышала и решила, что после такого оскорбления мне надо либо его убить, либо уйти и больше никогда с ним не встречаться. Убивать его, я рассудила, глупо — он и так мной унижен. Поэтому я мысленно попросила прощения у тренера и ушла по-английски, прихватив с собой рапиру.
Это была моя вторая кража. Брат жутко завидовал и оторвал голову моей любимой кукле Ваньке. Из шеи пупса торчала вата, он был изуродован — выглядело это ужасно. Я пыталась образумить братца, но к своим пяти годам он был избалован до совершенно скотского состояния. С ним никто не мог справиться — только когда пахан начинал его бить, братец слегка приходил в чувство.
На скрипке мы учились у одного педагога — Герты. Она поначалу была в восторге: какие музыкальные дети! Но вскоре она узнала нас получше.
Ко мне была одна претензия — во время уроков я всегда зевала. А что поделать? Все время жутко хотелось спать, а обедала я обычно холодной котлетой с булкой в трамвае по пути из гимназии в музыкалку! Я научилась зевать с закрытым ртом, но она все равно палила меня и пилила, как ту скрипку.
А вот к брату у нее не было никаких замечаний до тех пор, пока он не сказал ей однажды:
— Видите ли, Герта Николаевна! От вашей чертовой скрипки у меня расстраиваются нервы. Этот тонкий звук невыносим! Он режет мне уши, я схожу с ума! Я ненавижу скрипку и музыку! Заниматься больше не буду! — и затрясся, закрыв уши ладонями.
Естественно, этот небольшой этюд поставила я. Коля сам спросил — что ему сделать, чтобы никогда не заниматься больше скрипкой? Я подсказала брату, как действовать, но эта помощь вышла мне боком: Герта возненавидела всю нашу семью.
Незадолго до того она пыталась впарить моей мамаше маленькую, но очень дорогую скрипочку для Коли. Он расстроил все ее планы, так что агрессию она впоследствии выплескивала на меня.
Мама же мечтала, чтобы я стала великой скрипачкой.
Для этих целей сшили фиолетовое бархатное платье. Когда я с распущенными длинными волосами и скрипочкой выходила на сцену, все умилялись. Когда начинала играть — умиляться переставала даже мамаша. «Говорила тебе — занимайся! занимайся!» — своим занудством она могла вывести из себя святого.
Больше всего я любила читать. Я умудрялась импровизировать двумя руками на фортепиано и одновременно поглощать Кинга. После «Кошачьего кладбища» меня полгода мучили кошмары. Эта история очень заинтересовала моего психиатра: «Надо же — в семь лет! Что вы почувствовали? Что вы подумали?» «Да что, — говорю я. — Подумала, наш отец не стал бы так заморачиваться, если бы мы с братом умерли. И Гейджа жалко было. Братика младшего».
Врач меня долго не отпускала. У меня уже кровь шла из носа, я размазывала ее по подбородку и просила разрешения уйти. Было начало десятого вечера, коллеги заглядывали в кабинет и звали домой, но она была тверда: «Еще десять минут. Кровь потом смоете, успеете. Говорите!»